Сложная правовая ситуация позволила Селину избежать экстрадиции из Дании, которая, скорее всего, стоило бы ему жизни. В романе Фолкнера «Реквием по монахине» адвокат защиты Гэвин Стивенс, движимый сильным чувством справедливости, упрямо продолжает оставаться в доме своего племянника Гоуэна и его жены Темпл. Долгая беседа порождает все более отчаянное и интенсивное сопротивление со стороны его родственников. Стивенс же желает подтвердить то подозрение – и в конце добивается своего, – что сколь бы абсурдным на первый взгляд это ни казалось, но его афроамериканская подзащитная, Нэнси, убила дочь-младенца этой пары потому, что – и у нее были на то веские основания – хотела защитить их другого ребенка от последствий неуправляемых эротических страстей его матери. Моральная ответственность за смерть ребенка в этом случае падает на родителей, а не на Нэнси (которая была няней девочки).
Ранее по ходу текста до Гоуэна начинает доходить, что присутствие его дядюшки сможет помешать разработанному им с женой плану, по которому Нэнси должна умереть за преступление, которое они в качестве родителей ребенка сами же и спровоцировали (и за которое, вообще говоря, они несут полную ответственность). Адвокат не обращает внимания на все знаки и намеки, которые его родственники делают, чтобы показать ему, что по всем законам традиционной южной семьи он должен немедля покинуть их дом. По мере того как напряжение возрастает, Гэвин Стивенс даже притворяется непонимающим, когда Гоуэн намекает на то, что казнь Нэнси – это их с Темпл «возмездие». И этим он уже почти выводит племянника из себя:
ГОУЭН. Допивай. В конце концов мне надо поужинать и собрать вещи. Что скажешь?
СТИВЕНС. О сборах или о выпивке? А сам? Ты, кажется, собирался выпить?
ГОУЭН. О, конечно, конечно. (Поднимает наполненный стакан.) Может, тебе лучше уйти и оставить нас утешаться? Возмездием?
СТИВЕНС. Хотел бы я, чтобы оно могло вас утешить.
ГОУЭН. И я бы хотел, клянусь Богом. Я бы хотел, чтобы мне хотелось только возмездия. Око за око – существует ли большая нелепость? Только, чтобы это понять, нужно лишиться глаза.
СТИВЕНС. И все-таки она должна умереть.
ГОУЭН. Ну и что? Велика потеря – черномазая шлюха, пьяница, наркоманка.
СТИВЕНС. …бездомная бродяга, которую мистер и миссис Гоуэн Стивенс лишь из простой жалости и человечности вытащили из канавы, чтобы дать ей еще один шанс… (Гоуэн стоит неподвижно, рука его все крепче сжимает стакан. Стивенс наблюдает за ним.) А в благодарность за это…
ГОУЭН. Слушай, дядя Гэвин, почему бы тебе не отправиться домой? Или к черту, или куда угодно?
СТИВЕНС. Иду через минуту. Потому ты и считаешь… потому и говоришь, что она должна умереть?[28]
В поствоенном мире существуют пороги, которые никто не может пересечь ни в одном направлении, там есть персонажи, которые – обычно по юридическим причинам – сопротивляются любому давлению, провоцирующему их сделать это. Есть там и такие пороги, которые, поскольку они все время удаляются, вообще не могут быть пересечены. «Пайза», вторая и самая длинная часть военной трилогии Росселлини, представляет до самых скрупулезных деталей, завоевание Италии американскими войсками. Каждый успех в продвижении американской армии – из Сицилии на север и дальше на полуостров – только задерживает победу, когда Италия наконец будет освобождена от немецкой оккупации. Немцы находятся в состоянии затянувшегося отступления и успешно избегают всякой прямой и потенциально решающей конфронтации. Точно так же в «Гиганте» – третьем фильме Джеймса Дина – нефтяные вышки тянутся и тянутся по словно бы бесконечному простору техасской фермы. Сначала они дают ростки на крошечном островке земли, принадлежащей молодому бунтарю, а потом уже вплотную окружают дом родовитой местной семьи, которая отказывается признавать новую индустриальную эпоху и подчиняться ей.
Иногда удаляющиеся границы такого рода вдруг раскрываются на один неощутимый миг и мягко поглощают ту силу, которая извне угрожает их разбить. В фильме Росселини «Пайза» три оставшихся в монастыре монаха отказываются предоставить убежище раввину, который вместе с католическим священником и протестантским пастором служит в американской армии. И вот наконец, вместо того чтобы просто подчиниться военной силе, они убеждают себя, что закон мирового гостеприимства – гостеприимства для всех без исключения – является их этическим обязательством и что исполнение такого обязательства только укрепит их христианскую веру. В начале 1950-х Эрнст Юнгер и Мартин Хайдеггер вступают в дискуссию, следующую – очень жестко и четко – той же логике удаляющейся демаркационной линии, которая может в один момент открыться и изменить все, что содержит внутри себя. В их переписке намечались возможные философские ответы на то, что они описывают как нарастающий нигилизм ХХ века. Оба собеседника используют пространственный концепт «линии», чтобы дать свои параллельные ответы на одни и те же волнующие их вопросы. Если Юнгер старается подчеркнуть необходимость удерживаться от нигилизма на расстоянии, то Хайдеггер, наоборот, предлагает прорабатывать те вызовы, которые тот бросает, чтобы сделать его частью человеческой экзистенциальной ситуации:
Поэтому в обсуждении линии нужно спросить: в чем состоит законченность нигилизма? Ответ где-то близко. Нигилизм закончен, когда он захватил весь состав и наступил везде, когда он уже не исключение, но нормальное состояние. Однако только в нормальном состоянии осуществляется окончание. Одно есть следствие другого. Окончание предполагает сбор всех сущностных возможностей нигилизма, которые для нас в целом и частности трудно распознаваемы. Существенные возможности нигилизма можно осмыслить, только когда в размышлении мы возвращаемся к его сущности. Я говорю «возвращаемся», поскольку сущность нигилизма предстоит и потому находится на передовой по отношению к отдельным нигилистическим проявлениям и собирает их в окончание[29].
Открывая себя тому, что, на первый взгляд, кажется, угрожает самой ее возможности, философия утверждает собственную жизненную необходимость. Однако как только нигилизм – то есть потенциальное отрицание философии – продуман до самого конца, его угрожающая граница – «линия», за пределами которой, как некогда считалось, нас ожидает летальный исход, – снова смещается:
Но каковы тогда шансы пересечь линию? Находится ли человеческий состав уже в состоянии перехода trans lineam или же только вступает на широкое предполье перед линией? Но может статься, что мы в плену неизбежного обмана зрения. Может быть, линия неожиданно всплывет перед нами в виде планетарной катастрофы? Кто тогда будет ее пересекать? И на что способны катастрофы? Две мировые войны не смогли остановить движение нигилизма, ни отклонить направление его движения ‹…› Как сейчас обстоит дело с критической линией? В любом случае так, что рассуждение о ее месте может вызвать размышление о том, можем ли мы и насколько думать о пересечении линии[30].
Если мы сможем пережить худшее и проработать то, от чего хотели сбежать или отвернуться, тогда то, что представало перед нами как будущее нашей смерти, может оказаться частью нашей жизни.
Такой опыт утешения и чувствуется в изящном пафосе «Дневника Хиросимы», написанного между 6 августа и 30 сентября Митихико Хатией, японским доктором, который, пережив первую бомбардировку, будучи окружен страшными последствиями материального и физического разрушения, безостановочно работает, чтобы помочь тем, кто пострадал от катастрофы еще больше, чем он. 29 сентября – дата предпоследней записи – д-р Хатия получает задание сопровождать «двух молодых офицеров из оккупационных сил» по своему госпиталю. Кроме событий 6 августа, их разделяет еще и языковая граница. И поразительно – первое впечатление доктора оказывается настолько позитивно, что граница между ним и американскими офицерами начинает открываться: