В классе раздалось робкое хихиканье, переросшее в неудержимый хохот. С тревогой я увидел, что лицо моей покровительницы изменилось и одобрительное выражение было вытеснено тяжелым хмурым взглядом. Ее ладонь сжала мой череп.
– Ты смеешь смеяться надо мной, мальчик?
– О нет, мэм, нет!
Она так долго и пристально изучала меня, что мне казалось, будто мои внутренности вот-вот растворятся. Затем она осуждающе убрала руку, в то же время несильно подтолкнув меня вперед, по направлению к моему месту.
– Иди! Вижу, я ошиблась. Ты просто клоун.
Униженный, опозоренный на всю жизнь, фактически снова изгой, я просидел все оставшееся утро с поникшей головой.
По дороге домой, ища руку моего истинного защитника, я обливался слезами.
– Это бесполезно, Мэгги! – стонал я. – Я ни на что не гожусь, просто жалкий клоун!
– Да, – с унылым сарказмом отвечала Мэгги, для которой, видимо, утро в ее классе прошло не лучше. – Мы – прекрасная пара.
Глава третья
Несмотря на мамины опасения и унижение, которое я испытал в школе из-за королевских голландских дрожжей, дело с дрожжами стартовало самым благоприятным образом. Несомненно, это был шанс, которым мой отец, естественно человек умный, с острым и дальновидным взглядом на вещи, не преминул воспользоваться. Его личные познания в области торговли выпечкой, связи, которые он установил по всей Западной Шотландии в течение пяти лет работы продавцом на Мерчисонов, его привлекательная личность и легкая манера общения, которую он мог точно подстроить под статус любого клиента и которая, как правило, делала его популярной фигурой, а прежде всего – самоуверенность, с которой он сбрасывал свой пиджак, подвязывал белый фартук и наглядно демонстрировал новый процесс выпекания хлеба, – все это обеспечивало ему успех.
Свидетельством этому стала спустя несколько месяцев семейная поездка в Уинтон, когда отец, с гордостью показав нам свой новый маленький кабинет в торговом здании «Каледония», отвел нас на утренник про Аладдина в Королевском театре, а затем в знаменитый «Ресторан Тристл». Человек щедрый, он был более обычного расточителен в то Рождество. Вдобавок к новой зимней экипировке, которая меня не очень интересовала, я получил превосходные сани под названием «Подвижный летун» с рулевым управлением, тогда как для мамы в один из декабрьских дней из Уинтона в большом двуконном фургоне прибыло нечто, о чем, должно быть, она давно мечтала, с тех пор как вышла замуж, подарок, неожиданность которого, поскольку отец, по своему обыкновению, не проронил ни слова о его прибытии, только удвоил и утроил радость мамы. Пианино. Не какой-нибудь там желтоватый деревенский музыкальный ящик с плюшевыми вставками, под который мы вышагивали в школе, бренчавший как старое банджо, но совершенно новый, черного дерева, солидный инструмент с волшебным именем «Блютнер», с двумя позолоченными подсвечниками и сияющими клавишами из слоновой кости, которые при легчайшем касании издавали глубокие и яркие созвучия.
Мама, все еще совершенно ошеломленная, села на вращающийся стул, который прибыл вместе с пианино, и, пока я стоял у ее плеча, она с изумительной живостью, поразившей меня, пробежала пальцами вверх и вниз по клавиатуре, заметив притом: «О дорогой Лори, мои пальцы такие неловкие»; замерла на мгновение, чтобы собраться с духом, а затем заиграла. Эта сцена столь живо стоит перед моими глазами, что я даже помню ту пьесу, которую она исполняла. Это был «Танец шарфов»[10]. Я, без всякого преувеличения, был буквально ошеломлен и очарован не только восхитительными звуками, которые воздействовали на мои барабанные перепонки, но чудом: мама, от которой, кроме песен, я никогда раньше не слышал ни одной музыкальной ноты и которая из верности отцу, не имевшему возможности приобрести пианино, никогда в моем присутствии не демонстрировала своего умения, через столько лет тишины вдруг обнаружила этот свой сокрытый и совершенный талант и очаровала меня сверкающим потоком музыки. Два грузчика, каждый из которых получил шиллинг, уже надев в холле свои картузы, задержались на выходе. Теперь, вместе со мной, когда мама закончила, они невольно зааплодировали. Она радостно засмеялась, но покачала головой:
– О нет, Лори, я совершенно разучилась играть. Но это скоро вернется.
Здесь, в этой реплике, была еще одна загадка, вдобавок к тем другим, пока нераскрытым, которые осложняли и тревожили мои ранние годы, но когда я приставал к маме с соответствующими вопросами, она просто улыбалась и отвечала что-то уклончивое. Между тем ничто не могло отвлечь меня от этой новой радости. Отец не был музыкальным человеком и, хотя не имел ничего против пианино, на самом деле был равнодушен к нему; это, видимо – поскольку я начал узнавать отца, – в какой-то степени отложило приобретение инструмента. Его представление о музыке – это попурри из известных мелодий в исполнении хорошего духового оркестра, для чего он приобрел несколько цилиндров к фонографу Эдисона – Белла с записями знаменитого «Бессеса»[11]. Но для мамы, особенно в нашем неравноправном государстве, прекрасный «Блютнер» был и утонченней, и утешительней. Каждый день, закончив домашние дела и убедившись, что все у нее в полном порядке и блестит, она «приодевалась» и «практиковала», время от времени наклоняясь вперед, поскольку от природы была чуть близорукой, чтобы изучить трудный пассаж, затем, прежде чем возобновить игру, отводила в сторону свои мягкие каштановые волосы, которые, взлетая и распадаясь по пробору, закрывали ей лоб. Часто, когда я возвращался домой из школы, и всегда, если погода была дождливой, я молча шел в гостиную, чтобы послушать, и садился у окна. Вскоре я узнал названия тех вещей, которые мне нравились больше всего: это полонез ми-бемоль Шопена, Венгерская рапсодия Листа, а затем «Музыкальные моменты» Шуберта и моя самая любимая, чему, возможно, способствовало название, соната фа-минор[12] Бетховена, которая более других навевала преждевременную грусть, вызывая видения, в которых под сияющей луной я представлял самого себя, пропадающего в отдаленных землях и обретающего душевный покой в одинокой могиле героя, восстав из которой я бежал на кухню, чтобы поставить чайник на плиту и приготовить тосты с маслом к чаю.
Это была счастливая зима, которую ничто в дальнейшем не могло вычеркнуть из моей памяти. Наш маленький корабль, под парусами, наполненными попутным ветром, жизнерадостно плыл по морю своим одиночным безопасным курсом. Отец разбогател. В школе меня перевели в класс постарше, и, хотя я сожалел о расставании с мисс Грант, я был приятно удивлен, обнаружив, что меня тянет к моему новому наставнику. Пин, столь несправедливо осужденный Мэгги – его вспышки были лишь результатом расшатанной нервной системы, а не дурного характера, – возможно, потерпел бы неудачу за кафедрой проповедника, но как учитель он был превосходен. Естественно, он был гораздо образованнее подавляющего деревенского большинства, и у него был бесценный талант интересно подавать материал. Удивительно, но он, похоже, заинтересовался мной. Вероятно, он заметил, с какой иронией и свысока относились к нам в деревне, или, возможно, хотя он никогда в открытую не говорил об этом, у него были надежды превратить меня в своего рода головню, вытащенную из огня[13]. Так или иначе, я получил больше, чем заслужил, пользы от этого презираемого и отверженного маленького человека.
Как быстро пролетели эти месяцы! Я едва осознавал, что весна на подходе, пока отец, подверженный тому, что он называл «склонность к бронхиту», не подхватил в марте сильную простуду из-за своего язвительного ирландского пренебрежения старой шотландской пословицей: «Не надень, что хочется, пока май не кончится». Но он справился с недомоганием, когда у сикоморы возле кузницы набухли почки, и вдруг мы оказались в зелени апрельских дней. Дул мягкий западный ветер, разнося на своих крыльях известие о том, что мы стали явно процветать. Был ли причиной такого редкого для здешних мест события своевольный визит моего двоюродного брата Теренса, шестнадцатилетнего мальчика, который с самых ранних лет был одарен носом, весьма восприимчивым к светлым воздушным потокам финансового благополучия?