– Благодарю вас, мэм, спасибо, нет, – поспешно сказал отец. – Мне абсолютно удобно. Я люблю тепло.
– Тогда взгляните на эту совершенно исключительную каттлею. Вон там… наклонитесь над трубами, чтобы рассмотреть ее получше.
В отличие от других орхидей, о запахе которых мы пока оставались в неведении, эта каттлея, вероятно, источала ни с чем не сравнимый аромат. Короче, когда отец наклонился над ней, от нее пахнуло рыбой.
Меня снова охватил ужас. Нашу форель, привыкшую к холодным водам океана, совершенно не устраивало это экваториальное пекло.
– Красивая… невероятно красивая… – Едва ли отец осознавал, что он говорит, тайком вытирая мокрый лоб тыльной стороной руки.
– Мой дорогой сэр, – озаботилась наша мучительница, – вам явно нехорошо от жары. Я настаиваю на том, чтобы вы сняли этот тяжелый плащ.
– Нет, – глухо пробормотал отец. – Дело в том, что… мы действительно благодарны, но… важное дело… уже поздно… время поджимает… мы должны идти…
– Чепуха! Я этого не допущу. Вы не посмотрели и половины моих сокровищ.
И пока наша собственная температура все поднималась, а тропический зной все набирал силу, эта маленькая страшная дама заставила нас совершить медленный удушливый обход всей своей оранжереи – стоя внизу, она вынудила нас даже подняться по спирали белоснежной железной лестницы до самой крыши, где смертельная жара, с каждым шагом становящаяся все невыносимей, преподнесла нам мираж, панорамой которого мы наслаждались, полагая, что видим перед собой темно-зеленую морскую ширь с прохладными манящими волнами, в которые отец, во всяком случае, охотно бы окунулся.
Наконец она открыла двойные застекленные двери. Затем, когда мы стояли, измотанные, на благословенном свежем воздухе, она одарила сначала меня, а потом отца мрачноватой, но в то же время как бы любезной улыбкой.
– Не забудьте передать мои приветствия вашему голландскому другу, – сказала она почти доброжелательно. – И на сей раз можете оставить себе эту рыбу.
Весь путь по аллее отец молчал. Я боялся поднять на него глаза. Сколь ужасно, должно быть, он чувствовал себя в своем унижении – сокрушительном унижении человека, которого я до сих пор считал всесильным, способным выходить из самых неловких и отчаянных положений. Вдруг я с испугом услышал, что отец смеется, – да, он смеялся. Я думал, он никогда не остановится. Повернувшись ко мне с видом соумышленника, он дружески хлопнул меня по спине:
– А старушенция утерла нам нос, сынок. И будь я проклят, она мне понравилась.
Этими несколькими словами он вернул себе свой статус. Моя вера в него была восстановлена. Таким он и был всегда, мой отец, извлекающий победу из поражения. Но как только мы добрались до дому, он приложил палец к губам и опустил левое веко:
– И все-таки маме мы ничего не скажем.
Глава пятая
Я помирился с Мэгги и восстановил отношения с ней, за что потом имел все основания благодарить свою маму. Консультируясь с ней по поводу наиболее подходящих средств для искупления своей вины, я получил от нее совет потратить свой субботний пенс на то, что больше всего нравилось моему другу Мэгги, которую я предал. Я, соответственно, купил за полпенса в «Лаки Гранте» мятного драже в полоску, несколько цветных переводных картинок и пришел с этими подарками в ее дом на дальнем конце железнодорожной линии.
Она сидела у мерклого огня в маленькой, с каменным полом, темной кухне, где пахло мылом. У нее болело горло, и она обмотала шею шерстяным чулком, заколов его булавкой. Возможно, из-за этого она встретила меня кротко, так кротко, что я расплакался в приступе раскаяния. За эту слабость Мэгги мягко упрекнула меня словами, которые я так и не забыл и в которых было столько горькой правды, что я должен воспроизвести их буквально:
– Ох, Лори, мальчуган, ты ужасный плакса. Чуть что – твой слезный мешок уже наготове.
Матери Мэгги, к моему большому облегчению, дома не было, поскольку я ее не переносил, и не только потому, что она изводила Мэгги, но и потому, что, называя меня «лапочкой» и прочими ласковыми словами, что было, как я понимал, чистым притворством, она старалась своими коварными вопросами выпытать у меня хоть что-то про нашу семью – вроде того, ладит ли моя мама с отцом, сколько она заплатила за новую шляпку и почему мы ели рыбу в пятницу.
Весь тот день мы с Мэгги сидели за деревянным столом и, посасывая черно-белые шарики мятного драже, переводили цветные картинки на руки. Дабы скрепить возвращение нашей дружбы, я дал Мэгги кулон, который, по моим словам, вылечит ее горло. На самом деле это была маленькая серебряная медаль Святого Христофора[16], размером и формой с шестипенсовик, но, поскольку я не решился сказать, что она имеет отношение к религии, я назвал ее талисманом. Мэгги, которая любила талисманы, была в восторге и, когда мы прощались, все заверяла меня, что мы снова друзья.
Несмотря на наши взаимные обеты, в ту зиму я редко видел Мэгги. Мой бедный друг, она никогда не была свободна. Тем не менее, сидя за домашним заданием, я с удовлетворением слышал краем уха разговоры родителей о том, что для Мэгги готовится нечто хорошее, отчего ей станет только лучше.
По мере того как наша жизнь улучшалась, отец все чаще стал настаивать, чтобы мама подыскала кого-нибудь себе в помощь по дому. Ему никогда не нравилось наблюдать, как она что-то чистит или подметает, хотя, должен признаться, сам он редко предлагал свою помощь в таких начинаниях. Но маме, в чем я абсолютно убежден, несмотря на кажущуюся абсурдность такого утверждения, нравились домашние заботы, и она испытывала глубокое удовлетворение оттого, что в доме все чисто, все блестит и все на своих местах. Она была «домовитой» – так это называется у шотландцев, и я хорошо помню, как в те дни, когда она мыла полы в кухне и кладовой, мне приходилось снимать обувь и ступать в чулках по расстеленным газетам. Прежде она отвергала предложения отца, но теперь два обстоятельства повлияли на ее настрой: для игры на новом пианино требовалось беречь руки, а Мэгги, которой исполнилось уже четырнадцать лет, в конце месяца оканчивала школу.
У матери было чуткое сердце. Она жалела Мэгги и любила ее. Теперь она высказала предложение отцу, которое он немедленно одобрил, а мне выпала роль посредника, когда мама сказала:
– Лори, дорогой, когда увидишь Мэгги, скажи ей, что я хочу поговорить с ее матерью.
На следующий день, когда Мэгги остановилась у нашего дома во время обеденного перерыва, чтобы сказать, что ее мать заглянет в субботу вечером, мама воспользовалась случаем поговорить с ней. Естественно, я не присутствовал на собеседовании, но выражение лица Мэгги, когда она уходила от нас, было гордым и счастливым. В школе в тот же день она вела себя совсем по-другому, была полна самоуважения и чувства собственного превосходства, когда, остановившись, чтобы послать мне улыбку, сказала своим одноклассницам, которые не знали гнета этих бесконечных бидонов с молоком, что она будет у нас служанкой, со своей маленькой спальней наверху, получит новое платье и хороший заработок.
Затем наступила суббота. Во второй половине дня, по еженедельному обычаю, мама надела свой лучший, серый с голубоватым отливом, костюм и, взяв меня за руку, отправилась в деревню, как всегда с самым дружеским и открытым выражением лица, что, разумеется, было полной противоположностью манере ее мужа. В таких ситуациях отец и в самом деле вел себя по отношению к местной публике непозволительно. Полагаю, что он был чем-то, неизвестным мне, сильно оскорблен в прежние трудные дни в Роузбэнке, а отец был не из тех, кто легко прощает обиду. Мама была другой, доброжелательной по отношению ко всему миру, не принимающей во внимание чью-то неприязнь, готовой дружить, и она всегда стремилась пригасить «ранимость» отца, развеять предрассудки и смягчить враждебность. Эти субботние выходы, якобы ради того, чтобы сделать необходимые покупки, имели другую цель, и во время нашей прогулки мама, полная готовности здороваться со встречными и отвечать на приветствия, в сияющей атмосфере добросердечия поддерживала оживленный разговор со мной на всевозможные темы, таким образом создавая у местных впечатление того, сколь сильны наши социальные инстинкты.