Как и мой отец, он был от природы умен, с той же врожденной оригинальной индивидуальностью, каковой, как я вскоре убедился, не были наделены Небесами оба их брата, Бернар и Лео. В раннем возрасте его отправили в шотландский колледж в Вальядолиде в Старой Кастилии, где в течение семи лет он жил и с блеском учился. Испания воспитывала, формировала его, наполняла своими традициями и культурой. Он любил Испанию и искренне восхищался ее народом – я хорошо помню одну из его фраз: «Благородство мужчин, грация и чистота женщин». В темном одеянии, с черными густыми волосами, темноглазый[39] и смуглокожий, в сутане, ниспадающей с плеч, он действительно был похож на испанца, что вполне сознательно старался подчеркнуть с помощью разных маленьких уловок. И как часто он ностальгически рассказывал мне о своей счастливой жизни в Вальядолиде, прекрасном городе Сервантеса и Колумба, спасенном от мавров благодаря Санчо де Леону, вспоминая не только драматические события истории, но и более личные образы освещенных солнцем монастырей, белостенное здание учебного корпуса на фоне далеких охристых гор и сады колледжа, полные аромата апельсиновых деревьев, с беседкой, увитой виноградными лозами, где он проводил время полуденной сиесты и где, по его словам, чуть ли не прямо ему в рот падали маленькие медово-сладкие виноградины. Его назначение в затрапезный и нищий шотландский приход, в гущу простолюдинных говоров и гул окрестных верфей казалось мне печальным изгнанием из рая.
Но дядя Саймон ничуть не роптал. Он чувствовал себя как дома в своем приходе, знал по именам всех детей и большинство пожилых женщин и, казалось, действительно получал удовольствие от исполнения множества приходских дел и обязанностей, по моему мнению скучных и утомительных, когда с шести утра он уже был на ногах, чтобы подготовиться к своей первой ранней мессе, и затем с головой уходил в дневные дела, зачастую не отпускавшие его до поздней ночи. Поскольку я любил его общество и скучал по нему, когда он был в отъезде, то мне было досадно, что он служил всем и каждому, тем более что, помимо выполнения обычной рутины, он теперь каждую неделю на полдня отправлялся в Ардфиллан, чтобы проведать моего отца, – после этих визитов он возвращался с наигранной бодростью, которая не могла меня обмануть.
Я также не одобрял его готовности откликаться на каждое несчастье. Я чувствовал, что прихожане этим пользуются, каковое чувство решительно разделяла со мной мисс О’Риордан, которая особенно критически относилась к тому, что она называла «процессией нищих». Каждую среду днем цепочка просителей с неизменным постоянством выстраивалась у двери на кухню, чтобы получить согласно своему статусу дополнительное вознаграждение. Наблюдая из открытого окна кухни вместе с миссис Вителло, приходящей служанкой, за тем, как мисс О’Риордан занимается этой очередью, я подозревал, что там подвизалось немало притворщиков и притворщиц, самой отъявленной из которых была старая косоглазая карга по имени Сара Муни, с воплями и стонами ковылявшая, подволакивая одну ногу, на костыле и всегда считавшая, что ей недодали «еды» или чая с упаковкой сахара. В моих подозрениях меня полностью поддерживала мисс О’Риордан, и я снова и снова слышал, как она выражала моему дяде протест против того, что Сара опустошает кладовую закупленных продуктов.
Однако дядя Саймон, несмотря на молодость, вполне ладил со своей трудной экономкой, которая, благодаря долгому сроку пребывания в должности, стала считать себя краеугольным камнем прихода. Он позволял ей развивать деятельность во многих направлениях, терпел ее недостатки, не вмешивался в управление домом и прежде всего безропотно сносил ее отвратительную кухню. По поводу поваренного мастерства мисс О’Риордан могу только сказать, что никогда, ни до, ни после, я не знавал никого, кто наносил бы больший вред простой котлете из баранины или безобидному куску говядины. Но, в отличие от меня, дядя, по-видимому, мало обращал внимания на еду – его единственной слабостью была большая чашка черного кофе после обеда в час дня, под которую он выкуривал тонкую сигару с мундштуком, достав ее из коробки, присланной ему испанским коллегой.
Благодаря попустительству в вопросах, которым он придавал мало значения, он не только снискал уважение мисс О’Риордан, но и смог утвердиться в своих правах без вмешательства во все, что касалось его церковной канцелярии. Спокойно и твердо он вставал на мою защиту, и хотя не мог одолеть всех ее ухищрений – особенно тех, которые были направлены на мой кишечник, поскольку она неумолимо очищала меня, не говоря уже о том, что я обязан был носить большой камфорный крест, который по гигиеническим соображениям она вешала мне на шею и который, пропитывая мою кожу, превращал меня в ходячий нафталин, – дядя тем не менее отрицал ее преждевременные религиозные планы на меня, эти слишком амбициозные шаги к святости, которые заставили бы меня совершить первое исповедание, встать в ряды ордена Коричневого скапулярия[40] и выучить наизусть ответы на латыни, чтобы самому проводить дядину мессу в период моего короткого пребывания у него. Если бы ей было позволено, то, убежден, эта преданнейшая женщина хотела бы, чтобы я был рукоположен, совершил постриг, возможно, даже канонизирован, еще до того, как она выпустит меня из своих рук. Но только не дядя Саймон. Здравомыслящий и чуткий, он понимал, какой психологический шок я испытал, и видел во мне нервного, весьма напряженного и физически неразвитого ребенка, часто мучимого ночными кошмарами, от которых я пробуждался в холодном поту и которые, поскольку они всегда представляли собой гротескные вариации кровохарканья моего отца, я называл «красными снами». Как я был благодарен ему за то, что он каким-то образом ухитрялся посвящать мне свое время! По вечерам мы играли в шашки – игру, которую я уже знал. Он научил меня основам игры в шахматы и сражался со мной, отдав свою королеву. Наши беседы всегда были увлекательными, так как он никогда не смеялся над моей наивностью, и я помню, что однажды мы обсуждали памятные чудачества разных святых, тогда как в другой раз у нас был весьма вдохновенный разговор на тему ада. По понедельникам, когда он был меньше всего занят, он брал лодку и отвозил меня в часть залива, известную как Береговой Хвост. Но самым большим развлечением оказалось то, на которое он намекал, когда мы еще только встретились.
Однажды утром после завтрака, быстро управившись со своей канцелярией, он повел меня на чердак, и там среди разного хлама стояла модель локомотива, покрытая слоем пыли, но настоящая рабочая модель, такая большая, полная таких великолепных возможностей, что при виде ее я даже прыгнул.
– Не имею ни малейшего представления о том, как это здесь оказалось, – размышлял дядя. – Возможно, остатки от какой-то суматошной распродажи. Не думаю, что он в рабочем состоянии. Но мы можем попробовать.
Мы вытащили модель в сад и поставили на бетонную дорожку у задней двери. Я сбегал на кухню к мисс О’Риордан за тряпками. Вычищенный, со сверкающими ведущими колесами, двойными цилиндрами и поршнями и блестящим зеленым тендером, это был локомотив, от которого вздрагивало сердце.
– Посмотрите! – воскликнул я, указывая на бронзовые буквы на его корпусе: «Летучий шотландец»[41].
Это была точная модель знаменитого локомотива. Каким наслаждением было заполнить котел водой, зарядить из бутылки маленькую топку метилированным горючим, предусмотрительно заготовленным дядей, зажечь с помощью спичек, полученных от мисс О’Риордан, несмотря на ее протесты, хорошо подстриженный фитиль, а затем отступить на шаг, затаив дыхание в ожидании немедленного действа. Увы, когда все это было проделано, «Летучий шотландец» отказался лететь. Вода кипела, из трубы многообещающе струился дымок, даже крошечный свисток испускал пронзительно-впечатляющую ноту, но при всем внутреннем возбуждении, как моем, так и этой прекрасной машины, она оставалась инертной и недвижной.