— Ну, а совхоз-то ваш как? — спросил наконец Андрон у Калюжного, чтобы прервать тягостное молчание. — Что-нибудь уцелело?
Семен вяло махнул рукой:
— На центральной усадьбе осталась одна водонапорная башня, и та — на боку.
— А люди?
— Восемь землянок. А был настоящий поселок с водопроводом и электричеством. На фермах — три сотни дойных коров…
И опять замолчали надолго. Лицо Калюжного окаменело, и только пониже левого уха, на сухой коричневой шее, билась-дергалась неприметная жилка.
— Ну и вез бы сюда все эти восемь семей, — неожиданно подала свой голос Кормилавна. — С голоду ведь там перемрут.
Андрон шевельнул бровями.
— Баба — баба и есть, — выдавил он. — А на какие капиталы поехали бы они? Шутка сказать — из-под самого Киева на Урал! И чего это ради? От своей-то земли, от раздолья степного.
Андрон укоризненно покачал головой, медленно повернулся вместе с чурбашком в сторону Калюжного и продолжал, теперь уже обращаясь к нему:
— На твоем бы месте, Семен Елизарыч, перво-наперво толкнулся бы я к Нургалимову. Рассказал бы ему про всё, что видеть тебе довелось на родном пепелище. А потом так разговор повернул бы: лесов, мол, у нас во все стороны на десятки верст, народишко кой- какой в деревнях есть. Вот и дал бы команду набрать лесорубов да к весне связали бы на той же Каменке плот кошм в десять-двенадцать. Чуешь, к чему я клоню?
У Семена дрогнули плотно сжатые губы, а Андрон развивал свою мысль, четко разделяя короткие фразы:
— С полой водой ушел бы наш плот до Белой реки, а там и дальше — по Каме и Волге до Саратова, скажем. Это одно. А теперь и другое: рассказать по колхозам, что наделали звери-фашисты с народом нашим. Самому и простыми словами, вот как нам говорил. И спросить: как же страдальцам этим силу вернуть, чтобы руки у них плетьми не обвисли? А сила мужицкая — она от земли да от скотины. Вот и сколотить бы за это же самое время до подножного корма гурт нетелей голов в пятьдесят. На баржу его и тоже вслед за плотом — до того же Саратова. А в совхоз — письмо: высылали бы человека, чтобы, как говорится, с рук на руки. Это, мол, вам от уральских колхозников. И безвозмездно.
Семен ничего не сказал в ответ, сидел опустив голову.
— Не обеднеем, — всё так же коротко и с большими паузами продолжал Андрон. — Пусть по одной, по две телушки с колхоза, а землякам твоим — стадо. На том и Русь наша держится. Так я полагаю.
* * *
Спать легли после полуночи. Маргариту Васильевну подмывало показать Калюжному последнее письмо мужа, но она не знала, как это сделать в присутствии Андрона. Решила отложить на завтра. Только легла, укутала одеялом разметавшуюся Вареньку и тут же уснула. И сразу увидела сон: приехал Николай Иванович.
Вот он шагнул через порожек — большой и широкоплечий. Не снимая шинели и шапки, на косках подошел к изголовью кровати, склонился. Дохнуло от него горьковатым дымом партизанских костров, а на бровях и в бороде — иней. И не поцеловал. Постоял так минуту и снова вышел неслышно. У двери разделся, повесил на крюк шинель, легонько похлопал руками, растирая замерзшие пальцы, стал закуривать. Маргарита Васильевна отчетливо слышала, как зашипела спичка. Она не спала — просто лежала с закрытыми глазами, боясь вскрикнуть.
Наконец-то он снова рядом. Присел на низенький Варенькин стульчик, положил свою крупную голову ей на грудь и, чего с ним никогда не бывало, стал мурлыкать какую-то песенку. Без слов. Тогда Маргарита Васильевна обхватила обеими руками эту дорогую седую голову и почувствовала у себя на щеке прикосновение жестких усов. Открыла глаза — на груди у нее развалился тяжеленный увалень, кот Мурзик, баловень Вареньки. В сладкой истоме нежился он, изгибал короткую шею, толстыми мягкими лапами перебирал по одеялу, осторожно вонзая в него широко расставленные когти, тянулся усатой мордой к ее подбородку, самозабвенно мурчал сиплым стариковским басом.
Маргарита Васильевна не любила кошек, но на этот раз не прогнала Мурзика. Только передвинула его подальше, чтобы не дышал в щеку, и забылась снова.
…И он приехал. Нежданно-негаданно, без письма и телеграммы. Это было в конце февраля. Маргарита Васильевна вела урок географии, рассказывала пятиклассникам про Кавказ, читала на память давно полюбившиеся стихи Лермонтова:
…И глубоко внизу чернея,
Как трещина, жилище змея,
Вился излучистый Дарьял.
И Терек, прыгая, как львица
С косматой гривой на хребте,
Ревел…
Ребятишки сидели притихшие, боясь шевельнуться, и оттого отчетливо были слышны шаги уборщицы в коридоре, а потом в открытую форточку залетел далекий заливистый звон колокольчика почтовой пары. Что-то необъяснимое заставило Маргариту Васильевну подойти к окну, дождаться, пока не проедет знакомая упряжка.
Мохнатые заиндевевшие лошадки легко вымахнули из-за угла. На площади возок остановился, с кожаного длинного мешка, притороченного к наклёскам саней, спрыгнул высокий мужчина в дубленом полушубке и в валенках, забрал из головок саней чемоданчик и помахал варежкой вознице.
Знакомое, очень знакомое было во всем: и в том, как этот человек поднял голову, повернувшись к школе, как расправил широкие плечи, для чего-то снял шапку и провел рукой по волосам, а потом развел руки в стороны, как бы собираясь схватить в охапку всё, что видит перед собою.
Маргарита Васильевна видела, как у сторожа Парамоныча, который колол дрова у сарайчика, выпал из рук топор, как он заковылял по тропинке, направляясь к приезжему, и побежал, спотыкаясь в рыхлом снегу. Вот они обнялись, троекратно расцеловались, старик подобрал чемоданчик. Идут в школу.
Маргарита Васильевна слабо вскрикнула, прижалась к высокому косяку, крепко зажмурилась, ожидая, когда распахнется дверь…
* * *
Снова, как и в прежние годы, когда зарождался колхоз, потянулись каменнобродцы вечерами на огонек к Николаю Ивановичу. И опять до полуночи не гасла лампа на столе учителя. Минуло дней пять, не больше, а он все дела колхозные знает, как будто и не было семи лет, проведенных неведомо где.
Андрон в разговоры не вмешивался и ни о чем не расспрашивал, только слушал да про себя диву давался душевной крепости человека. Голова совсем белая, голос заметно сдал, а в глазах нет и тени усталости. До всего ему дело: и на ферме уж побывал, и в кладовых, посчитал плуги под навесом, не забыл и в отчет заглянуть, спросил, сколько ульев в омшанике у Никодима в зиму оставлено. И ни разу не пожаловался, что две операции вынес, что и сейчас ногу левую не вдруг оторвать с места может, что осколок один так и остался у кости: врачи побоялись нерв повредить.
Все эти дни Андрейка с Митюшкой не слезали с полатей. Наслушались рассказов про партизанских разведчиков, про бои-переправы, про ночные налеты на фашистские гарнизоны да стычки на лесных дорогах, заскучали оба. Как-то вечером, когда Николая Ивановича не было дома, Андрейка пробрался на чистую половину, где на спинке стула висела гимнастерка с медалями на зеленых подвесках. Присел возле стула на пол, любовался боевыми наградами, как завороженный. Даже погладил украдкой. Тут-то и застала его Кормилавна, шугнула веником, а еще через день в углу на полатях нащупала сумку, туго набитую сухарями. Там же оказалась бутылочка с постном маслом, несколько луковиц, спичечный коробок с солью, карта из учебника и запечатанное письмо.
Не успела старуха опомниться, вошла Дарья. И у нее такая же находка. Приятели на фронт собрались, а письмо хотели бросить на первой же станции, чтобы домашние не искали бы их попусту. Кончилось всё это тем, что оба «партизана» очутились с глазу на глаз перед Николаем Ивановичем.
— Ну кто же так делает? — без улыбки спросил их старый учитель. — Парни большие, умные, а тут, прямо скажем, опростоволосились. Куда же вы вздумали ехать?