Усталые, запыленные возвращались колхозники к позднему ужину, чтобы до света снова быть на токах, снова налечь на поручни плуга. Работали каждый на своем участке, за три-четыре версты друг от друга, но в половине двенадцатого ночи неизменно встречались под окнами клуба.
Ни одной передачи не пропустила Нюшка, и всё же раз опоздала. Сидела возле приемника и почему-то старалась не показывать Николаю Ивановичу рук, перепачканных липким сырым черноземом. А в деревне так никто и не догадался потом, кому это надоумилось перенести из своего палисадника на вершину Метелихи вместе с корнями охапку распустившихся георгинов.
Темно-бордовые, огненно-красные, до глубокой осени пламенели они широким костром вокруг латунного обелиска.
Может быть, один только Николай Иванович и догадался бы, кто это сделал, но к этому времени его уже не было в Каменном Броде.
Не успела Нюшка поделиться с учителем своей радостью о том, что Владимир жив и здоров, — письмо получила в последние дни августа. Писал, что был в настоящем деле. А в самом конце — приписочка: «Дни считаю».
Пробежала Нюшка по строчкам глазами, стиснула письмо на груди, еле-еле слова потом выговаривала, когда свекровь вслух прочитать заставила. На заре с этим письмом — за Ермилов хутор, овес дожинать. Так до воскресенья и не собралась зайти к Николаю Ивановичу. Пришла вечерком, а его нет дома: в пятницу еще в город вызвали по телефону на какое-то срочное совещание. Машина ночью вернулась, а он почему-то не приехал. Шофёр передал, что, как и договаривались, ждал его до шести часов у конторы «Заготзерно», потом, уже в сумерках, подъехал к райисполкому, обошел все отделы. Закрыто кругом, и света не видно, а сторожиха сказала, что сегодня вроде и совещания-то никакого не было.
— Может, с кем из константиновских подъедет еще, — предположила Нюшка. — Теперь много машин попутных.
— Всё может быть, — согласилась Маргарита Васильевна, а у самой голос срывается. — Всё может быть. Но ведь мог бы и позвонить. Завтра начало занятий.
Так и не узнали в Каменном Броде, чтó случилось с директором школы. Дней через десять в квартире Крутиковых появился Чекулаев. Поджимая тонкие губы, молча обошел все комнаты, будто в первый раз видел их.
— Если письма какие есть — в печку их, — посоветовал он Маргарите Васильевне уже от двери, — Из лучших чувств, по велению сердца, предупреждаю: мало ли… Вот как у нас теперь с честными интеллигентами поступают.
Постоял еще, взялся за ручку, добавил, не глядя в лицо хозяйке (а та уж последние дни ходила):
— И вот еще что, гражданка Крутикова: ищите другую квартиру; здание это школьное. С меня ведь тоже могут спросить; неважно, что я всего-навсего «врио». Прошу вас…
В октябре, поздней ночью, проснулась Нюшка, — шаги под окном почудились. Вот и калитка скрипнула, на крылечко кто-то взошел, сапоги о скребок очищает.
Рванулась к двери, без слов упала на грудь Владимира, замерла надолго. От солдатской грубой шинели, пропитанной стойким запахом перегретого железа и масла, дымом бивачных костров, не могла оторваться, шептала:
— Ну теперь-то уж навсегда. До веку!
Мать всполошилась, не знает, что в руки взять, что поставить. Из-за полога выглянула Анка-маленькая, посмотрела сердито.
— Дочурка, это же батя!
Так и не подошла, задернула занавеску. Силком пришлось вытащить.
Утром Дымов зашел к соседу. Андрон, всё такой же — жилистый, бородатый, сидел за столом, сам резал хлеб. Ломти отрезал по-мужицки — от середины клином и на себя, прижимая буханку к животу. Бережно и не торопясь подобрал крошки и потом только вышел навстречу:
— Здорово, служивый! Присаживайся. Мать, нет ли там каких ни на есть капель? Глянь-ка. Дома-то, поди, не вдруг догадаются: бабы, какой с них спрос.
Долго мял за плечи коренастого парня, разглядывал боевой орден.
За столом — жена Николая Ивановича, в уголке — Андрюшка, у окна — прикрытая пологом зыбка.
— Семья наша, видишь, прибавилась малость, — усаживаясь на место, гудел Андрон; мотнул бородой при этом в сторону Маргариты Васильевны, потом в сторону зыбки. — Андрейке вон невесту высмотрели. А ты вытянулся, одначе. Вот бы глянул сейчас на тебя Николай-то Иванович.
— Я ведь за тем и зашел спозаранок — узнать, нет ли вестей от него.
Андрон вздохнул:
— Как молоток в воду. Этот, — Андрон мотнул головой, — как его, Чекулаев, что ли, и съел его заживо. Вздулся теперь, как чиряк на локте: вся рука омертвела.
— Писать надо.
— Думали — весу в нас маловато. А этот — стращает. Тебе вот — с орденом-то — другое дело. А мы — всем колхозом — в сто рук подпишемся.
Это же говорили и Карп, и Егор, и пасечник Никодим, и Дарья с Улитой; всех запугал Чекулаев, как Артюха, хвастался связями. Однако письмо от колхозников было послано; лично Михаилу Ивановичу Калинину; Андрон и Владимир первыми свои подписи поставили.
…Время шло. От Николая Ивановича вестей по-прежнему не было; жив или нет — неизвестно. Валерка был уже лейтенантом, год прослужил в полку где-то на Украине, а потом его демобилизовали из армии. Но в Каменный Брод он не приехал. А у Маргариты Васильевны росла дочь — Варенька. Мишку призвали в армию; год отслужил — в летную школу направили. Улита остепенилась, раздалась в стороны и ростом, кажется, ниже сделалась. Дарья заведовала фермой племенных холмогорских коров. Председателем оставался Карп, Егор агрономом, Роман и Андрон — также на своих местах, Владимир — механиком в МТС. Колхоз славился по району стопудовыми урожаями озимой пшеницы, фермой и пасекой.
Сад разросся на площади. По весне незнакомому человеку могло показаться — опустилось к подножью Метелихи круглое пышное облако с розовыми пенно- взбитыми краями, да так и не захотелось ему покидать полюбившегося места. Леса вокруг, сочная мурава луговая, а на озере — зеркальная сизая гладь.
…Июнь 1941 года погромыхивал ранними грозами, вечерами в полнеба полоскались зоревые всполохи. Ночи душные, а к полудню засинеет над лесом тучка; набухнет, насупится, края у нее побелеют рваными клочьями. Обойдет за Метелихой к Черной речке, долго гудит, рокочет.
В субботу — 21 июня — Владимир поздно вернулся домой; три дня до этого колесили с директором МТС по тракторным бригадам, разбросанным на десятки верст от центральной усадьбы: проверяли готовность к уборке. Приехал пыльный и злой, — замотался.
После бани выпил холодного квасу с мятой; с Анкой-маленькой поболтал на крылечке, — отлегло, хмурые складки у переносья расправились. Потешная она, Анка: нос так и остался приплюснутой пуговкой, глазенки лукавые, и вся-то она, как котенок у печки, — пушистая, теплая и озорная. Через год и ей в школу, это уже — работа. Вспомнил себя, каким был в ее годы, вздохнул, — детства каждому жалко.
Спали на сеновале, а на рассвете что-то пригрезилось Владимиру — перепутанное и страшное: насел на него клыкастый невиданный зверь, подмял под себя, в жаркую, смрадную пасть забирает голову.
Вздрогнул всем телом, проснулся. И Анка-большая открыла глаза.
— Чего ты? — спросила сонно.
— Ересь какая-то приплелась.
На дворе светало. В неплотно прикрытый лаз виднелись крыши домов верхней, Нагорной улицы, дремлющие березы, травянистые склоны Метелихи, густая гребенка ельника, окутанная прозрачной кисеей тумана.
Под застрехой чивикнула белогрудая ласточка, порхнула в слуховое окно сарая. Бездумным взглядом проводил ее Владимир. Стараясь не трогать с места левую руку, на которой уютно покоилась голова жены, потянулся к опрокинутому фанерному ящику, где лежали часы и папиросы. Чиркнул спичку также одной рукой.
Внизу шумно вздохнула корова, затем скрипнула дверь, ударили в стенки подойника тугие, звонкие струи, потом они стали глуше, погасли в молочной пене.
Слышно было, как мать похлопала по спине пеструху, выпроваживая ее к воротам: «Ну иди, иди с богом, не оглядывайся!» — а с улицы уже надвигался медлительный грузный топот артельного стада.