Способна ли русская революция вселить в него надежду? Способен ли он оправдать насилие? Оно чуждо натуре Франса, но теперь он уже не бежит действительности, не смеется над ней. В пору, когда он на первый взгляд дальше всего от своего времени, на самом деле он, быть может, ближе всего к нему. «На этом новом берегу, где представители молодого поколения смотрят на него как на чужестранца, он поднимает и ставит, казалось бы, давние проблемы, но позднее проблемы эти вновь окажутся актуальными».
В двух своих последних книгах — «Маленький Пьер» и «Жизнь в цвету» — Франс стремится описать «самого себя, но не такого, каким он был, а такого, каким он постепенно становился перед лицом старости и смерти». У Пьера Нозьера был свой учитель, господин Дюбуа, подобно тому как у Жака Турнеброша также был свой учитель. Но оба эти персонажа, вместе взятые, «в силу обретенного ими единства раскрывают тайну их автора — тайну его двойственного существования». Владевший им дух сомнения превратился в источник мудрости. Разумеется, существуют и всегда будут существовать фанатики и люди крайних взглядов. Анатоль Франс был другим. «Никем еще не опровергнуто, — заключает Жан Левайан, — что чувство меры также служит непременным условием для спасения человека». Таков же и мой вывод. О великая Немезида!
РОМЕН РОЛЛАН
Многие, не задумываясь, связывают имя Роллана с предшествующим поколением… Но ведь он родился только на 3 года раньше Жида и умер на 30 лет позже Пеги. А разве можно забыть ту роль, которую сыграл для меня и для многих других во времена нашей юности его «Жан-Кристоф»? В наших глазах это был великий роман, не столь совершенный, как «Война и мир», но предтеча всех наших романов-потоков — «Семьи Тибо», «Людей доброй воли»[442], — действительно нас вдохновлявший.
К тому же в период войны 1914–1918 годов Ромен Роллан оказался в числе тех французов-патриотов, которые не считали ложь, вздувание цен и ненависть неотъемлемыми чертами патриотизма. Результатом этого был пожизненный остракизм со стороны официальных литературных кругов и молчание критики; за рубежом по этой же причине он снискал огромную читательскую аудиторию и в 1918 году получил Нобелевскую премию. Его интеллектуальное мужество заслуживает с нашей стороны дани глубокого уважения.
Лиризм Ромена Роллана, его безудержная пылкость отпугивают некоторых читателей нашего времени, с более циничным складом ума, предпочитающих поэтику Стендаля. И все же пусть они прочтут «Жан-Кристофа», «Дневники», обильную переписку. В них они найдут подлинные, глубокие чувства. Ален считал «Лилюли» драмой, достойной самых высоких похвал. И пусть это буйство чувств так быстро не отвращает утонченные умы. Что касается таких сюжетов, как война, нищета, лицемерие, тут Ромен Роллан всецело растворяется в красноречии, заставляющем вспомнить о Викторе Гюго или Толстом. Но разве это преступление? Его экзальтация, удивляющая сегодня, была искренней и, мне кажется, благотворной. Не следует скупиться на восхищение теми, кем должно восхищаться, — Бетховеном и Микеланджело.
«Следует знать, — говорит Ален, — что этот гордый человек никогда не преклонялся перед могуществом и никогда не слушал ничьих советов, кроме своих собственных».
I. Юность. Дебюты
Он родился в Кламси (Ньевр) в семье нотариуса, которая на протяжении пяти поколений передавала свою контору по наследству.
«Я родился в обеспеченной буржуазной семье, жил в окружении любящих меня родственников в благословенном крае, сочную прелесть которого я позже… воспел голосом своего «Кола»»[443]. Всю жизнь он будет вспоминать имение деда около Оксера. Его память сохранит ясные, почти ощутимые картины окружающей природы, ароматы трав, винограда, меда, акаций и земли, теплой или сырой.
Почему же тогда, будучи еще совсем ребенком, он чувствовал себя пленником? Почему он назвал жизнь «мышеловкой»? Хотя родители его считались здоровыми, рослыми и крепкими, он всегда будет хрупким созданием. Ему не исполнилось еще и года, когда из-за легкомыслия служанки он едва не погиб. Как следствие этого у него останутся слабыми легкие, разовьется одышка. Его младшая сестра умерла в 3 года от ангины. Его же беспрерывно мучили бронхит, гланды, сильные кровотечения из носа. «Я не хочу умирать», — повторял он в своей детской кроватке. Ему предстояло прожить 78 лет; бледный и чахлый, с впалыми щеками, он, как и Вольтер, был похож на живого мертвеца. «Обострившиеся черты лица, цвет кожи, взгляд Роллана, — свидетельствует Шарль дю Бос[444], — напоминают о голодном режиме тюрьмы, расположенной поблизости от Женевы». Это недоброе замечание недостойно Шарля, но Роллан никогда не относился к числу его любимых писателей.
Детство в борении. Роллан задыхается и в физическом, и в духовном смысле. Однако он наследует от матери музыкальность и любовь к музыке, религиозность, упрямую независимость духа в отношении людей и мнений. Он начал учиться в коллеже Кламси, в 1880 году семья переехала в Париж. Его отец продал контору, и Роллан смог продолжать учение в лицее Сен-Луи, затем в лицее Людовика Великого.
Когда же призвание проснулось в нем и послало его в путь? К какому времени относится его: «Я не принимаю», которое станет для него девизом? Безусловно, с момента его прибытия в Париж. «Лицей с его нездоровой казарменной атмосферой, где томятся снедаемые вожделением юнцы, лихорадка Латинского квартала, захватывающая сутолока улиц, призрачный город — все вызывало у меня отвращение… Беспощадная борьба за жизнь навалилась тяжелой ношей на хрупкие плечи четырнадцатилетнего человечка. Опереться было не на что. Слабые ростки религиозности, вывезенной из провинции, увяли. Молодежь того времени плевала на религию… Материалистический позитивизм, плоский и сальный, разливался прогорклым жиром по светлой глади рыбьего садка»[445].
Есть два средства, чтобы залечить раны этой жестокой пересадки: природа и музыка. Природа — он всегда любил ее, любил безотчетно. Но «печати, скреплявшие эту книгу, разбились для меня в 1881 году, на террасе в Ферне. Тогда-то я прозрел и стал читать до самозабвения»[446]. Почему Ферне? Мать взяла его с собой в Швейцарию. Они остановились в доме Вольтера. Полный безмятежной гармонии пейзаж, широкие горизонты, веселые холмы, мягко спускающиеся к озеру, а вдали, как затихающая буря в «Пасторальной» симфонии[447], — панафинейский фриз величественных Альп… «Почему откровение снизошло на меня именно здесь, а не где-нибудь в другом месте? Я не знаю. Но это было так. Точно спала пелена». Неожиданно нивернезские пейзажи, пейзажи его детства, приобрели для него свой, особенный смысл.
«В ту минуту, когда я увидел природу обнаженной, когда я «познал» ее, только тогда я понял, что любил ее и прежде. Я понял, что принадлежал ей с самой колыбели…»[448] После этого он часто ездил в Швейцарию, чтобы насладиться беспредельными горизонтами и прозрачным воздухом гор.
Симфонические концерты в Париже были для него «лихорадочным» эрзацем музыки гор. В 1883 году наступило музыкальное прозрение, к нему вернулась вера. «Благодаря Моцарту я снова обрел веру». На следующий год, в 1884-м, он закончил фразу: «И я отрекся от нее благодаря Бетховену и Берлиозу[449]…»[450] Но это было потом. Второе прозрение озарило его между 16 и 18 годами после знакомства с «Этикой» Спинозы. «Совершенно необходимо, — говорил Спиноза, — создавать представления на основе физической данности, так сказать, вещей, реально существующих, и, преследуя поставленные цели, идти от реальности к реальности, не ударяясь в абстрактные и общие рассуждения… Но следует заметить, что под «поставленными целями и реально существующими вещами» я понимаю отнюдь не нечто особое и изменчивое, но то, что существует вечно». То была «ночь Паскаля», Роллан открыл своего «бога», существо единое, бесконечное, всесущее, вне которого ничего нет. «Все, что существует, существует в боге». И я тоже существую в боге, говорит себе мечтательный лицеист, я должен навсегда обрести душевное спокойствие. «Вставай! Иди! Действуй! Сражайся!»