Ответ на этот вопрос гласит, что здесь необходимо использовать момент, когда инстинкт скрашивается желанием, которое связывает влечение и чувство воедино социальной связью, иными словами — браком. Мы обладаем чудесной интуицией, побуждающей нас дать связующую клятву в тот момент, когда желание человека делает для него эту клятву более приемлемой. Дон Жуан или Вальмон говорит: «Никаких цепей; непрерывная смена желаний и наслаждений — в этом прелесть жизни». Однако «Опасные связи» ясно показывают, что такой образ жизни не приносит счастья и что донжуанов порождает не желание, а воображение и гордость.
Нужно отметить в заключение, что читательницы «Опасных связей» создали им успех, по меньшей мере равный успеху «Новой Элоизы», где также утверждается идея добродетели. Цинизму героев Лакло, по-видимому, не повредила благородная декламация Руссо. Нужно пережить революцию и империю, чтобы понять, каким образом суровая жестокость Лакло и пылкость Руссо сплавились в пламени нового гения и привели к созданию романов «Красное и черное» и «Пармская обитель».
ШАТОБРИАН
«Замогильные записки»
В истории французской литературы XIX века Шатобриан предстает перед нами как высочайший горный массив, белые вершины которого не перестаешь видеть на горизонте в любой точке страны. Он участвовал во всех событиях самого драматического периода в истории Франции. Родившийся на рубеже двух веков, по своему происхождению он принадлежал старому режиму, а своими помыслами, отвагой и любовью к свободе был связан с революцией. Он служил Бонапарту и враждовал с Наполеоном[203]; способствовал восстановлению Бурбонов и проклинал их неблагодарность; радовался падению Карла X, но впоследствии усиленно свидетельствовал его семье свою верность; он жил достаточно долго, чтобы в 1848 году увидеть падение Июльской монархии, которую ненавидел, и возвестить приход более серьезной революции, которая охватит Европу.
В литературе Шатобриан обновил стиль и манеру сентиментального восприятия. Альбер Тибоде[204] различал в нашей художественной литературе две основные линии: одну, идущую от лейтенанта, вторую — от виконта, первую — от Стендаля, вторую — от Шатобриана. Среди предшественников Стендаля можно назвать Вольтера, позднее ему подражал Валери. Шатобриана тоже одно время прельщал Вольтер, но его подлинным учителем был Боссюэ, а истинными учениками — Баррес[205] и Мориак, Флобер и Пруст. «Облака, то складывая, то развертывая свои покрывала, странствовали в безграничных пространствах сверкающего, как атлас, неба, рассеиваясь легкими перистыми хлопьями или образуя в небе слои ослепительно белой ваты, приятной глазу, что создавало впечатление их мягкости и упругости». Эта фраза Шатобриана не удивила бы нас и у Пруста в «Поисках утраченного времени».
Беспредельное влияние Шатобриана в трех областях — литературе, политике и религии — сохранялось в течение полувека, на протяжении которого Франция часто меняла образ правления и свои идеалы, что, естественно, вносило некоторую путаницу во взгляды и самого Шатобриана. «У него было, — говорит Сент-Бёв, — много неизбежных неровностей и непоследовательности, малопонятных умам прозаическим, так сказать положительным. Красноречивое благочестие и призыв к христианству в атмосфере борьбы честолюбий, политических смут и удовольствий, необузданные, странные мечтания, вечная меланхолия Рене, особенно усилившаяся в обстановке праздничной пышности, эти возгласы в честь свободы, юности, будущего и наряду с этим любовь к рыцарскому великолепию и древнему ритуалу царственных дворов — этого было более чем достаточно, чтобы привести в замешательство честные умы, которые с трудом пытались найти здесь объяснение хотя бы одного из этих свойств писателя…»
К сказанному Сент-Бёв добавил, что, «кроме нескольких неожиданных мелочей», единство прекрасной жизни Шатобриана в течение нескольких лет вырисовывается достаточно четко, но в его словах чувствуется некоторое вероломство. Сент-Бёв совсем не любил Шатобриана. Руководимый мадам Рекамье[206], он никогда не чувствовал свободы, когда говорил о великом человеке. «Я сравниваю себя, — говорил о н, — с маленьким кузнечиком, вынужденным петь в пасти льва». Но Шатобриан сам сознавал то, о чем не осмеливался сказать Сент-Бёв. Умный актер в своей собственной драме, он хотел, чтобы и вся его жизнь была совершенной эпопеей. Но, будучи человеком со всеми его слабостями, Шатобриан не сумел создать шедевра, если не считать отдельных коротких сцен. Ему оставался единственный шанс: создать «на основе» своей жизни поэму, какой сама жизнь никогда не была.
Но «поэма» эта существует: она называется «Замогильные записки».
I
Чтобы понять, к чему стремился Шатобриан, нужно изучить превосходное издание Мориса Левайана. Там систематизированы все главы, тома и части «Записок» писателя; там становится ощутимым то любопытное чередование настоящего и прошлого, которое придает этому произведению столько жизни и выразительности. Еще во время своего первого пребывания в Риме в 1803 году Шатобриан задумал написать рассказ о трех лучших годах своей жизни, в течение которых нищенскому существованию пришли на смену слава и любовь. Но к окончательной обработке рукописи он приступил лишь в Валле-о-лю, в приобретенном им «домике садовника», недалеко от Парижа, среди лесистых холмов. Сразу же определилась и зависимость между настоящим и прошлым. Шатобриан вспоминает свой загородный домик, свою деревню: «Эта чудесная обстановка мне нравилась; она заменила мне родные поля, и я пытался воздать им должное созданиями моей мечты, своих бессонных ночей. Здесь я написал «Мучеников», «Абенсерагов», «Путевые заметки» и «Моисея». Чем я займусь теперь по вечерам этой осенью? 4 октября 1811 года — годовщина моего рождения и въезда в Иерусалим — побудило меня начать историю моей жизни…» В этот момент Наполеон «своей тиранией обрекает его на уединение». Но «когда император подавляет настоящее, нельзя забывать о прошлом, которое бросает ему свой вызов; и я считаю себя свободным в изображении того, что предшествовало его славе». Это побудило Шатобриана углубиться в воспоминания — совершенно естественное начало.
С 1811 по 1814 год Шатобриан пишет две первые книги — то в Валле-о-лю, то в Дьеппе. Затем наступает молчание, и только в 1817 году в замке Монбуасье он вновь берется за рукопись. В интервале этих лет империя рухнула: «Огромные развалины обрушились на мою жизнь подобно римским руинам, низвергнутым в русло неведомого потока…» В течение жизни Шатобриан видел вблизи многих королей, и его политические иллюзии рассеялись. И вот он снова почти в опале, но это несчастье вызывает странное и мрачное наслаждение. Приведем один эпизод, который восхитил Пруста и напомнил ему собственный метод вызывания духов прошлого: «Меня оторвало от моих размышлений пение дрозда, сидевшего на верхушке березы. Этот чарующий звук пробудил во мне образ родного поместья; я забыл о катастрофах, очевидцем которых мне пришлось быть, и, перенесенный внезапно в прошлое, вновь увидел поля, где так часто слушал свист дрозда. Внимая ему тогда, я ощущал грусть, подобную сегодняшней. Но та, первая грусть порождала во мне лишь смутное желание никогда не испытанного счастья. Пение птицы в кобургских лесах[207] дало мне предощущение счастья, которое, как я верил, рано или поздно придет. Пение в парке Монбуасье напомнило мне о днях, потерянных в поисках счастья, оказавшегося неуловимым…» Отрывок, послуживший прелюдией к очаровательным картинам Кобурга.