Истинная любовь не страшится любимого существа; любящий человек добровольно и сознательно разоружается, вступая в любовный поединок. В конце «Красного и черного» госпожа де Реналь не может и не хочет заставлять Жюльена страдать; точно так же и моя Изабелла в романе «Превратности любви»[270] не хочет заставлять страдать Филиппа. И тот и другой знают, что их возлюбленные не дадут им ни малейшего повода к ревности. И тем не менее они любят их, хотя души обоих героев не подвержены безумным мучениям страсти, ибо когда вера в женщину безгранична, она возвышает душу любящего. Человеческая натура несовершенна, но душа, охваченная высоким чувством, подчиняет себе низменные порывы. «Любовь у возвышенных натур укрепляется своеобразным величием, которое гонит прочь сомнения». Таков Корнель, таким часто бывает и Стендаль. Их любовь далека от романической любви, болтливой и неумеренной. Однако, как замечает Ален, стремление к романтическому[271] ставит любовь над правилами общества и вне их. Но для того, чтобы прийти к романтическому, вовсе не обязательно жить на вершине скалы или обретаться в темнице. Люди, по-настоящему романтические, воздвигают хорошо защищенную крепость на скрытых вершинах своей собственной души.
Таков главный урок романа «Красное и черное». Я желаю вам хорошо понять его и, поднявшись над своими страстями, прийти к истинным чувствам — возвышенному честолюбию и нежной любви. Потому что в этом — секрет счастья. До тех пор пока человек зависит от мнения других и от событий внешнего мира, он крайне уязвим и непременно несчастлив. Романтическое, как великолепно показал Гегель, — это конфликт между поэзией сердца, воплощенной в герое, и прозаической действительностью. В рыцарские времена герой сражался с неверными и с ветряными мельницами[272]; во времена Стендаля герой сражается с правительством и с негодяями. Сегодня, как и вчера, каждый «обнаруживает перед собою нелепый и как бы заколдованный мир, который он должен победить… В частности, молодые люди — это новые рыцари, которые должны проложить себе путь, борясь в условиях такого мира, который превыше всего ставит расчет и все материальное». Герой может обрести душевный покой лишь в том случае, если отныне он будет зависеть только от собственного суждения или от суждения другого человека с благородной душой, на которого он может положиться, как на самого себя. В этом случае он спасен.
Вот истины, которые находишь у Стендаля, и находишь только у него. Именно поэтому Стендаль, как он того хотел и как сам предвидел, имеет читателей и в наше время.
«Друг читатель, — говорил он, — не проводи свою жизнь в страхе и в ненависти».
Будем уважать этот совет, слегка видоизменив его форму. Изложим его так:
«Друг читатель, проводи свою жизнь в любви и в высоких устремлениях».
АЛЬФРЕД ДЕ ВИНЬИ
Среди славных фигур, украшающих этот портал[273], должна быть отведена ниша и для Виньи. Я попытаюсь объяснить, почему он был одним из первых, кто в отроческие годы приобщил меня к литературе. Позднее, отталкиваемый какой-то его замкнутостью, смущаемый также «изъянами в этом металле», я стал обращаться к нему реже. В его книгах есть прекрасные, значительные места, которыми я до сих пор не устаю восхищаться, но в то же время есть в них что-то искусственное, неприятное для меня. В «Портретах современников» Сент-Бёва, в конце эссе, посвященного Виньи, есть любопытное примечание: «О манере и тоне этого поэта можно сказать то, что писал об одном художнике Рейнольдс…»[274]. Засим следует цитата из Рейнольдса, заканчивающаяся следующими словами: «Эти миниатюры — творение большого художника, которому тем не менее, возможно, так и не суждено будет создать ничего, кроме миниатюр. В чем же тут причина? Почему даже молния блестит у него, как лак?» Под этой фразой Сент-Бёв написал своей рукой (я видел экземпляр, принадлежавший автору): «Эта мнимая цитата из Рейнольдса была использована лишь для того, чтобы выразить мое критическое отношение».
Странная враждебность, но Сент-Бёв, вообще недолюбливавший своих современников, Виньи, кажется, просто ненавидит. Он издевательски именовал Виньи «Дворянином», а то и «Дворянином Триссотеном», или еще «прекрасным ангелом, наглотавшимся уксуса». Все написанное Виньи было, по мнению Сент-Бёва, поражено одной болезнью — «бледной немочью». Он корил Виньи за то, что тот воздвигает себе «отдельный обелиск». Столь суровое отношение несправедливо, и сам Сент-Бёв отдавал себе в этом отчет. Однако он обладал чертовски тонким вкусом, и его «Почему даже молния блестит у него, как лак?» — образ беспощадно точный. Многим произведениям Виньи присуще ослепительное величие, в самом блеске которого есть нечто неуместное. Мысль его, более глубокая, чем мысль Гюго, трогает меньше, поскольку на нее наведен чересчур совершенный глянец. Жестокая фраза Сандо[275]: «Не огорчайтесь, сударь, что вы не были в фамильярных отношениях с господином Виньи: с ним никто не был в фамильярных отношениях, даже он сам» — справедлива и по отношению к читателям. Но есть три момента, которые сближают меня с Виньи, и один из них имеет принципиально важное значение.
Немногие книги оказали на меня в юности такое влияние, как «Неволя и величие солдата». Именно в ней, как и у Киплинга[276], я почерпнул высокую и опасную мысль о благотворности дисциплины, подчинения, начисто свободного от холуйства. Если я позднее написал «Диалоги о командовании»[277], причина в том, что я был под влиянием Виньи. История «Красной печати»[278] внушала мне ужас и восхищение. Роман, набросанный Виньи на страницах его «Дневника», — «Жизнь и смерть солдата» — не выходил у меня из головы, неотступно преследовал всю жизнь, в особенности после тех дней 1940–1943 годов, которые поставили перед французами, и передо мной в том числе, проблему подчинения своему долгу как проблему насущную, требующую решения день изо дня.
В одной из тетрадей, куда я заносил цитаты, я нахожу отрывок из «Дневника» поэта (11 августа 1830 года): «Лемоте, капитан первого полка, подал в отставку в день, когда г-н де Полиньяк отдал вздорный приказ. Вечером полк вступает в бой; Лемоте находит своего полковника и просит того считать свою отставку не имевшей места. Часть оказалась прижатой к церкви Мадлен, за колонны… Ему кричат, чтобы он сдался; он отказывается и гибнет… Пока существует армия, пассивное подчинение должно быть в чести. Но само существование армии — явление прискорбное». И в другом месте: «Нет стремления выше, чем возможно скорее слить Армию с Нацией, если Нация идет к эре, когда не станет ни армий, ни войн, когда на всем земном шаре будет одна нация, единодушно избравшая для себя некую форму социального устройства; это должно было бы осуществиться уже давно…» Я согласен с Виньи — всемирное государство необходимо: перед нами выбор — либо мир будет таким, либо мира вообще не станет.
«Существование армии — явление прискорбное». В этом капитан де Виньи сходится с рядовым Аленом. То, что писатель, лучше всех говоривший о величии солдата, так страдал от его неволи, — черта прекрасная. Я полон братского сочувствия к юности Виньи. У меня самого было невеселое и забалованное детство, мне знакома суровая и ревнивая нежность. Но не та ранняя мизантропия, не тот стоический пессимизм, который был порожден в нем в годы Империи разрывом с семьей, настроенной роялистски; не ужас коллежа, которого он, подобно Барресу, не мог вынести; не угрюмая дикость, исполненная тоски и недоверия к людям. Что должен был выстрадать этот ребенок, воспитанный в культе чести, питавший врожденную склонность к возвышенному, когда победы Империи — то есть победы Франции — означали для него в то же время торжество врагов его собственной семьи!