— Я хочу вернуться домой.
— Уже?
Она почувствовала, что чем-то разочаровала мужа, что ей следовало помолчать и дать ему выговориться, и прошептала:
— Нам не часто удается побеседовать…
Вопреки жалким словам, которые Люси Курреж против воли нанизывала, вопреки той незримой стене, которую день за днем воздвигала между ними ее надоедливая банальность, она различала приглушенный зов заживо погребенного; да, она различала этот вопль засыпанного обвалом шахтера, и в ней самой — глубоко-глубоко! — какой-то голос отзывался на этот голос, а в недрах ее души пробуждалась нежность.
Она было попробовала положить голову на плечо мужа и тут же почувствовала, как сжалось все его тело, а на лице появилось привычное выражение замкнутости; тогда она бросила взгляд на дом и не удержалась от замечания:
— Ты не погасил в своей комнате свет.
И тут же пожалела об этих словах».
Эти двое так и не сумели в ту ночь преодолеть пустыню любви.
III. Мнимое спасение
Некоторые из католических читателей Мориака упрекали его за столь пессимистический взгляд на мир. Он же упрекал их за эти упреки: «Те, кто во всеуслышание заявляет о том, что он верит в первородное грехопадение и в извращенность плоти, терпеть не могут произведений, которые об этом свидетельствуют», — говорил он. Другие читатели порицали авторов, которые примешивают религию к конфликтам, где главенствует плоть. «Такие писатели, — отвечал Мориак, — вовсе не стремятся увеличить ценность своих историй, прибавляя к ним малую толику смутного мистицизма, не стремятся они и употребить божественное как некую приправу. Но как описывать движения души, не говоря при этом о боге?» Эта «жажда абсолюта», которую многие из его героев привносили в вопросы любви, — разве не христианская она в своей основе, равно как и их сомнения? Для того чтобы игнорировать муки плоти, для того чтобы писать романы, где бы не было речи об испорченности человеческой натуры, надо научиться отвращать свой взгляд от каждой мысли, от каждого взора, надо отказаться от стремления обнаруживать там зародыш желания, возможность скверны. Надо перестать быть романистом.
Как может писатель или художник, если только он искренен, изменить свою манеру письма, которая не что иное, как внешняя форма, проекция его души? Никто ведь не упрекает Мане за то, что он писал полотна в духе Мане, никто ведь не ставит в упрек Эль Греко, что он создавал полотна в духе Эль Греко. «Не говорите мне о натуре! — повторял Коро. — Я вижу только полотна Коро…» Подобно этому Мориак заявляет: «Едва лишь я сажусь за работу, как все вокруг окрашивается в мои постоянные цвета… Моих персонажей сразу же окутывает сернистая дымка, которая неотделима от моей манеры; я не утверждаю, что она верна, но она принадлежит мне, и только мне». Всякий человек под пером Франсуа Мориака становится персонажем писателя Мориака. «Литература, стремящаяся поучать, фальсифицирует жизнь, — говорит писатель. — Заранее обдуманное намерение творить добро приводит автора к результату противоположному тому, к которому он стремился». Известный критик Шарль Дю Бос пишет: «Человеческая жизнь — это живая материя, над которой трудится и должен трудиться писатель… В этой живой материи кишат тлетворные ферменты… Так вот, первейшая задача всякого романиста — со всей точностью и правдивостью воссоздать эту живую материю, это средоточие тлетворных ферментов, это бремя души человеческой». Но разве правду пишет Мориак? Неужели все мы — персонажи этого писателя? Неужели все мы — собратья этих чудовищ? Важнейшая особенность творчества Франсуа Мориака состоит в том, что он показывает нам: черты этих чудовищ присутствуют, хотя бы в зародыше, в каждом из нас. Злодейство — вовсе не свойство одних только извергов рода человеческого. Злодейство — явление всеобщее, повседневное, заурядное. «Наше первое побуждение, — говорил Ален, — стремление убить». Чудовища Мориака тоже люди — мужчины и женщины. Да, Тереза Дескейру — отравительница, но ведь она никогда не говорила себе: «Я хочу стать отравительницей». Чудовищное деяние медленно созревало в недрах ее существа под влиянием тоски и отвращения. Мориак предпочитает Терезу ее мужу и жертве, Бернару Дескейру. «Быть может, она умрет от позора, от тревоги, от угрызений совести, от изнеможения, но зато не умрет с тоски…» Когда в реальной жизни настоящую отравительницу — Виолетту Нозьер — арестовали за то, что она убила собственного отца, Мориак написал о ней статью, в которой старался быть и милосердным, и справедливым к этой отверженной. Она его не удивляет; скорее, он удивлен, что она удивляет других.
Все мы, читатели, люди, живущие спокойной жизнью, искренне протестуем: «У меня нет на совести никакого преступления». Но так ли это на самом деле? Мы никого не убивали с помощью огнестрельного оружия, мы никогда не сжимали руками трепещущее горло. Но разве мы никогда не устраняли из своей жизни — и при этом безжалостно — людей, которых одна наша фраза могла подтолкнуть к смерти? Разве мы никогда не отказывали в помощи одному или даже нескольким людям, для которых помощь эта была бы спасением? Разве мы никогда не писали фраз или книг, которые оборачивались для других смертным приговором? Когда министр-социалист Салангро в результате поднятой против него в прессе кампании покончил с собой[693], Мориак в статье, опубликованной газетой «Фигаро», с мастерством большого писателя показал, какая глубокая человеческая драма таилась в этой политической драме. Он поведал о том, как несчастный министр остается один в кухне своей квартиры в Лилле и выбирает для смерти то самое место, где год назад скончалась его нежно любимая жена. Считал ли себя убийцей тот, кто вел кампанию в прессе и несет ответственность за эту смерть? Разумеется, нет, ибо человек этот не был настолько прозорлив, чтобы заранее оценить меру своей ответственности; но в глазах бога разве он менее виновен, чем те, кто искупает свое преступление на эшафоте? А сколько преступлений таит в себе область чувств? Каким путем может избегнуть роли палача тот, кого любит другое существо? Всякий, кто сознательно или бессознательно внушает другому страсть, которой сам не разделяет, становится — хочет он того или нет — орудием пытки.
Пары, которые проходят пустыней любви, в своем неистовстве непрестанно терзают друг друга. Литератор, который из-за своей одержимости становится опасным, ибо полагает, что он никому не обязан отчетом и что ему все дозволено, не менее страшен, чем какой-нибудь мрачный бродяга с заставы. Ведь такой писатель считает, что он свободен от обязанностей, которые все остальные должны выполнять. «Такая элита питается всем, чем угодно, но только не хлебом насущным». Подобный писатель, если того потребует его творчество, станет без колебаний мучить окружающих его людей, чтобы исторгнуть из их груди вопль, необходимый для его причудливых арабесок. Разве можно считать эту вивисекцию чем-то невинным? Истина заключается в том, что всякий человек обладает страшной способностью причинять вред другим людям… Яд желания постоянно подавляет в нас братскую любовь к ближнему. Так кто же дал нам право судить ближнего своего? Смирение и сострадание — вот единственные чувства, которые мы смеем испытывать, сталкиваясь со Злом, ибо мы и сами не чужды зла.
«И все же, — протестует оптимист, которого можно было бы также назвать человеком ангельского склада, — и все же есть люди хорошие, люди благочестивые». Есть, отвечает с прозорливой остротою Мориак, люди, которые считают себя добрыми, которые считают себя благочестивыми, но если они чересчур легко пришли к такому мнению, то вполне возможно, что они ошибаются на собственный счет, что они-то и есть самые дурные из всех. Во всем своем творчестве Мориак беспощадно преследует мнимого праведника. Мы находим такого лицемерного святошу в его театре — это господин Кутюр, член мирской конгрегации, внушающий тревогу персонаж, который кружит возле женщин, маскируя свои похотливые желания религиозными сентенциями. Мы вновь встречаем святошу в романе «Фарисейка» — это Брижит Пиан, кичащаяся своей добродетелью христианка, которая полагает, что у нее возвышенная душа. Она ткет вокруг себя паутину из совершенства. Неспособная к любви, она преследует жестоко и злобно любовь других людей. «Таким образом, эта холодная душа восхищается собственной холодностью, не задумываясь над тем, что ни разу в жизни, даже в самом начале своих поисков путей к совершенству, она не испытала и тени чувства, которое хотя бы отдаленно напоминало любовь, и что она всегда обращалась к господу только для того, чтобы призвать его в свидетели своих необыкновенных достоинств».