Вертолет шумно загрохотал, подпрыгнул, смешно качнулся зеленым пузом и кинулся догонять последний солнечный луч. Только сейчас я заметил, что на бугре за лужайкой полно ребятни и среди них — ни одного взрослого. Это значило: неудачи этого дня не кончились, худшее впереди. Самый храбрый из мальчиков подтвердил мою догадку:
— Все поразъехались. Только один дядя Моксор дома. Вон он идет сюда.
— Сайн байну! Мэндэ-э-э, — закричал Моксор издали. — Старый знакомый, однако?
Куча пожитков, оставленных вертолетом среди лужайки, сильно удивила Моксора. Там лежали: спальный мешок, ящик с консервами и печеньем, надувная лодка, кинокамера, мешок сухарей, капроновая сеть, три фотоаппарата, телогрейка, ящик с кино- и фотопленкой.
— Жить приехал? — сказал Моксор. — Шмоток много.
Мы опустились на мешок с лодкой, и я подвел невеселые итоги дня и всей прошлой недели: не вовремя загорелись леса, и Скляр подбирал в тайге сброшенных с самолета пожарников. Из-за этого вертолет пришел в Харцагу с опозданием на четыре дня.
Харцагинский лесничий Новиков, еще зимой предложивший полет на озеро-загадку и назначивший точный срок, ждал все эти четыре дня, а на пятый отчаялся и ушел в тайгу.
— Коня я дам, — сказал Моксор. — А проводника и тут не найдешь. Мужики разъехались: кто скот пасет, кто дальние покосы смотреть ушел.
— А ты сам ходил на Шэбэты?
— Как же! — сказал Моксор. — Двадцать четыре года тому назад, пацаном. С дядькой зверя там били.
— Вот и пойдем с тобой. Фильм снимать будем, рыб наловим.
Моксор шлепнул ладонями по своим толстым коленям и весь затрясся от хохота:
— «Форель озера Шэбэты», а? Да там сроду никакой рыбы не было. Мертвое озеро. Долон-Нур, Семь Озер наш улус называется. В гольцах вокруг улуса много мертвых озер. Зачем врать в газете?
В самую рану Моксор угодил своим хохотом. «Форель озера Шэбэты» — так была озаглавлена в газете моя заметка. Я написал ее по рассказам охотника Гриши Юколова и Новикова — лесничего из Харцаги. Но в редакцию позвонил старый геолог и стал сердито доказывать, что в Шэбэтах нет рыбы и быть не может: он сам две недели жил в гольцах Чикоконского хребта возле этого озера и хоть бы один всплеск увидел!
— Объективы фотоаппарата и кинокамеры правду не скроют, — сказал я Моксору. — Ты сам увидишь, сколько там рыбы.
Мы перетаскали мешки с лужайки, и дома за стаканом вина Моксор стал задумчив. Смеяться, по крайней мере, он перестал. Глаза Моксора стали узкие и длинные, как у Будды.
— Вишь ты, серьезное это дело, — сказал Моксор. — Жапова нет, Гармаев в райцентр уехал. Далеко в Шэбэты, дорога худая туда.
Моксор еще подумал, потом пожевал кусок колбасы и сказал с некоторой нетвердостью в голосе:
— Однако не вспомнить мне дорогу туда. Худая дорога!
Но эхолот чувства моментально засек колебание собеседника. Я стал наседать:
— Скажи честно: ведь и тебе хочется еще раз увидеть Шэбэты?
— Не-е, — замотал головой Моксор, — двадцать лет прошло. Забыл дорогу!
— А какой мы с тобой фильм снимем, Моксор! У тебя лицо, между прочим, фотогеничное. Как бог будешь глядеть с экрана.
Для вящего эффекта я потрещал кинокамерой, похожей на пистолет чудовищной формы, и дал потрещать Моксору. Мой славный друг еще долго сопротивлялся и вот уже где-то в три часа ночи полез в сундук. Из сундука Моксор извлек лафтак затирханной карты, озабоченно поводил по нему острием вилки, пробурчал наконец:
— Ладно. Отвезу, брошу тебя на озере, сам обратно поеду. Пусть там тебя медведь сожрет.
И вот уже пятый час кряду мы качаемся в скрипучих казацких седлах. Тропа бежала среди цветастой мозаики альпийских лужаек, среди мхов, среди зарослей ерника и жимолости. Сейчас сучья корявого листвяка царапают бока лошадей. Моксора везет карий жеребчик с белым храпом и белой гривой. Саньке Лудупову (юнец этот взят затем, чтобы скрасить на обратном пути Моксорово одиночество) досталась прыткая необъезженная кобылка. Меня Моксор усадил на черного мерина с очень странной фантазией: мерину все кажется, что в седле у него никто не сидит. Животное это не признавая хлыста и поводьев, апатично бредет позади.
Кончился лес, и снова — плотные заросли ерника. Кажется, что лошади по самые уши плывут в кипящей зеленой воде. Каменистые кручи плотно зашторили горизонт, впереди дыбятся вершины Чикоконского хребта, которые мы должны одолеть. Воздух горяч и жидок от зноя.
Но вот солнце круто упало в камни. И быстро стал густеть сумрак в распадке. Стало холодно. Пора о ночлеге подумать. Но Моксор торопится, гонит и гонит нас вверх по распадку.
— Тургэн! Бу гээгдэхэ, — командует Моксор. — Быстро, не отставать!
Он тоже думает о ночлеге. На месте разбивки табора должны быть три компонента: дрова для костра, вода и корм для лошадей. Вода курлычет внизу, в каменистой речке, но травы, годной для корма, нет: торичник, болиголов. И еще какие-то пахучие до одури травы на камнях.
Но вот мягкой зеленой заплатой мелькнула поляна с порослью пырея и вейника. Погнутым штыком сухая листвень торчит посреди поляны. Моксор рубит ее на дрова. Мороз и сумрак стекли в низину. Санька Лудупов, медный от бликов огня, жарит шашлык.
— Ты у нас завхоз и повар, — говорит Моксор Саньке, — важный человек!
— Плохой завхоз, ахай Моксор! — хохочет Санька. — Я не могу снабдить вас на ночь спальным мешком.
И правда, у Моксора нет спальника. Всю ночь через каждые полтора часа он вынужден вставать и поправлять костер — спасение от дыхания льдов. Но вид спальника оскорбляет Моксора: мужчина в тайге должен быть всегда начеку, а спальный мешок связывает по рукам и ногам. Зато у Моксора есть шуба, которую он с видимым удовольствием натягивает на свое тучное тело. В свете луны зеленеют снега гольцов, пахнет дымом костра, горной полынью и талыми водами.
На второй день пути тропа исчезает. Мхи заполонили, заклеили давний след человека. Но меж камней, в кочкарнике, в брусничнике, все же заметен слабый пунктир тропы. Огромная скала, похожая своим острием на нос линейного корабля, рассекает речку Солонцовую надвое. Проводник сворачивает налево.
Все время мы идем речкой — заблудиться, в общем- то невозможно. Но потерять тропу — это значит напороться на бурелом, попасть в плен к осыпям, рытвинам, тупикам. Люди выйдут, но лошади сдохнут от непосильной работы и голода. С вертолета на отроги хребта взираешь, как господь бог, но здесь, внизу, среди корявых лесов, высот и громадин камня, ты — иголка в стогу сена.
Моксор начинает нервничать. Тургэн, бу гээгдэхэ! Быстро, быстро! Все ли цело? Не оборвались ли торока с седел, вещи, топоры? Наш маленький караван ныряет в темный подвал кедровника, а тропа здесь совсем теряется. Не то по памяти, не то нюхом ведет нас Моксор. Из кедровника мы делаем петлю к речке, заходим в русло. Лошади начинают прядать ушами от ужаса: вода курлычет, орет, грохочет в окатанных валунах, подковы скользят — того и гляди, лошажья нога хрустнет в заломе. Глотая брызги, думаю: «Ну, теперь мы окончательно с тропы сбились!» Хватаю то кинокамеру, то фотографический аппарат. Снимать почти невозможно: лошадь култыхает, мотается, приседает. Плевки летят из-под копыт в глаза и объективы.
Но нюх Моксора опять спасает: мы вылезаем на берег, и тихая тропа плывет сквозь мелкий гольцовый ерник. Во мхах тропа пропадает снова, и еще часа полтора мы едем вслепую. Но перевал уже близок. Кварцем блестит снег гольцов, режет глаза. Исчезают листвяк, березы, ивы. Лишь корявые, изломанные ветром сосны да островки кедрачей мохнатят склон. Въезжаем в сумрак последнего кедрача. Чувствуя время обеда, моя лошадь отстает, хватая зубами ветки. Нечто странное видится впереди: Моксор стоит в позе человека, который молится, Санька дико пляшет вокруг смолистого кедрового пня. В руках у обоих — пучки листьев, рты их тоже набиты листьями.
— Черемшу ешь! — показывает под ноги Моксор, на пышную клумбу.
Будто кто нарочно посеял здесь черемшу. Растет она обособленно, круглой грядкой, черешки толщиной в палец. Жую сочные стебли. Вкусно!