Глухонемой Федор взбулькивал горлом и скорбно хлопал себя по бедрам. Показал жестами старику Чокоты, какой это был хитрый и ловкий медведь.
— Умник был, дяличи! — хмуро сказал Ченга.
Догнали испуганно и дико хоркающих оленей с вьюками на спинах и поехали искать новое место для стоянки.
Захарка
Война закончилась, но отец домой не вернулся. Не веря бумаге «пропал без вести», мать все ждала, надеялась. Мы перебивались кое-как. Хлеб еще давали по карточкам: кирпичной твердости горбушка в день на семью. К тому же я утопил карточки — упал в реку, которую переходил вброд. Сумку с хлебом и карточками замотало на перекате и унесло.
Мать была так напугана утерей карточек, что не могла ни ругаться, ни плакать. Она долго сидела в оцепенении, потом достала из сундука отцову рубаху, мешочек махорки и четверток спирту. Спирт берегся на случай возвращения отца, и мать, как бы извиняясь, сказала мне:
— Не умирать же нам с голоду! Пойдешь завтра к эвенкам в Няму. Найди там Захарку, отдай ему все это и попроси дичи. Захарка — большой зверовщик, у него всегда есть запас. Он славный, Захарка-то!
В Няму я вышел рано, едва рассвело. А пришел к концу дня, в сумерках, в разбитых ботинках. Встретила меня свора тощих и злых собак, рванувшихся от дымящих чумов. У собак меня отобрала старуха, похожая на черный сушеный гриб.
— Где тут Серенгеев Захарка живет? — спросил я старуху.
Сморщенной легкой ладошкой старуха махнула на чум, пестрый от заплат.
Внутрь заходить я боялся, потому что за стенкой чума раздавались звуки, похожие на рычание.
Старуха выявила неожиданно резкий и звонкий голос, крича Захарку. Рычание прекратилось, и спустя какое-то время из чума вывалилось хилое заспанное существо в больших кожаных штанах. Над голяшками унтов штаны вздувались наподобие двух дирижаблей. Незнакомо и пугающе на меня глянул единственный глаз человечка, а съехавший набок рот его был когда-то разорван и зарос, как у рыбы, которая сорвалась с крючка.
Мать мне сказала «большой охотник», и я представлял себе Захарку если не великаном, то крепким, жилистым мужиком с твердой походкой и профилем куперовского индейца. Поэтому я растерялся и шепотом спросил старуху:
— Разве это Захар Серенгеев?
Старуха, видимо, не расслышала, зато хозяин старого чума энергично кивнул и застрекотал бабьим голосом, не выговаривая шипящие:
— Конесно, Захарка, кто зе больсе? А ты сей будес?
Я назвался.
— Холосий, холосий мальсик!
Захарка затолкнул меня в чум, в котором густо устоялась ночь. Пахло салом и кислой кожей. Захарка, рассыпая искры, почиркал огнивом и зажег фитиль, который плавал в чашке с жиром. На столике я увидел кусок кабаньей грудинки и ситцевый мешок, из которого вкусно выглядывали поджаристые пшеничные сухари.
Захарка досыта накормил меня и только потом спросил, зачем я шел так далеко. Просьба матери дать сохатины или оленье стегно его нисколько не удивила, подаркам он тоже не обрадовался. Сказал мне:
— Нисего нету, все скусали. Но ни се, ни се! В тайгу ходить будем. Пойдес?
Захарке я отдал табак и рубаху, а спирт, подумал, отдам после. Я боялся, что Захарка напьется и будет ночь дуреть и драться.
Захарка уложил меня на мягкие шкуры, сверху накрыл кухлянкой.
Утром, когда солнце заскреблось в лаз чума, я услышал громкий говор и смех. В тесном жилище томились ранние гости — старики и старухи. Они ели сухари и грудинку, пили кирпичный чай, набивали трубки махоркой, которую так долго берегла мать для моего отца. Старик в облезлой меховой тужурке, надетой на голое тело, вертел в руках отцову рубаху и хвалил ее, цокая языком.
К моему ужасу, Захарка с легкостью отдал старику рубаху. завтракать было нечем. На столе сиротливо чернел один-единственный подгорелый сухарь. Голый стол и голый чум Захарки, бархатный от копоти жирника, вогнали меня в тоскливое состояние. Сам Захарка шуршал кожаными брюками и беззаботно сюсюкал. Брюки-дирижабли из кабарожьей ровдуги лоснились от жира и пота, а ватная телогрейка была опоясана простой ситцевой тесемкой. От этого странного человечка, раздумывал я, вряд ли будет какой толк, и мать напрасно на что-то надеялась. Как я теперь вернусь домой? Зря только ботинки разбил. А что теперь будет с матерью и маленьким братом? Я собирался незаметно выскользнуть из избы, но Захарка надел на плечи понягу, взял карабин и велел идти следом.
Няма в то время представляла собой путаницу из изб и чумов. Никаких улиц не было. Захарку часто останавливали галдящие старики и женщины, и он подолгу болтал. Возле одного из чумов варилось на костре мясо, и мы совсем застряли. Хотя нам дали тут по куску дымящейся вареной оленины, я нервничал и тихо презирал Захарку за его говорливость.
Возле соседнего чума он взялся рубить дрова, потом сучил дратву для старухи, у которой порвались унты. Я уже не надеялся увидеть «баякит» — фартовое место, где будто бы есть солонец и полно всякого зверья.
Но все же мы выбрались на таежную тропу. В тайге Захарка вел себя так же легкомысленно, как и в стойбище. Посвистывал, передразнивая птиц, срывал синие ягоды жимолости, пугал криком бурундуков, копал корешки. Затем срезал веточку, уселся на колодину и стал мастерить свистульку. Нож у Захарки оказался острым, как бритва. За плечами у меня висел мешок, к которому вместо лямок было подшито старое полотенце. В пустом мешке одиноко болталась четвертушка, и Захарка, очевидно, видел ее очертание:
— Холосе, холосе лезит в меске! Когда мне дас?
Тропа шла по каменистой россыпи, от досады я оступился, упал и покатился вместе с камнями. «Бутылка!» — в ужасе подумал я.
К счастью или несчастью, бутылка оказалась целой. Пока я тер зашибленное колено, Захарка, смеясь и сюсюкая, развязал сзади мой мешок, вынул бутылку, разболтал и посмотрел на свет. Подержал, хотел, очевидно, выпить, но раздумал и сунул спирт за пазуху. Взамен взятого он сунул мне в руки свистульку.
Теперь мой горе-охотничек, сокрушался я, напьется и никакого зверя нам не видать.
— Я сам буду сидеть на солонцах, дашь мне ружье?
— Конесно! — легко согласился Захарка. — Возьми, на.
Не верилось глазам: Захарка снял с плеча карабин и протянул его мне. Мне было четырнадцать лет, иногда я ходил с дробовиком на уток, а теперь я держал в руках настоящий дальнобойный карабин! Теперь я шагал за эвенком уверенно и спокойно: пустыми мы домой не придем. На место охоты мы пришли к вечеру. Возле ключа, струйки которого были едва заметны в траве и мху, стоял балаган, накрытый берестой. Над старым кострищем белели три березовые палочки, похожие на остров маленького чума. Захарка объяснил, что брошенный костер надо всегда присыпать землей и пеплом, поставить над ним палочки с наговором: «Огонь, дома сиди, в тайгу не ходи». Огонь и уснет в своем чуме, не захочет гулять по падям и сопкам.
Мы сварили в медном котелке чай. Захарка дал мне сухарь, захваченный из дому. Сам он выпил спирт, погрыз корешок и выглотал кружек пять чаю.
— У-у, сибко хоросо! — объяснил Захарка и лег, запахнувшись в телогрейку.
Я стал его тормошить, торопя на солонец, но Захарка сладко засвистел носом, и скоро свист этот перешел в стойкий храп. Я тряс Захарку, таскал его за рукав и раза два ударил кулаком в живот. Захарка не откликался и храпел так, что с лиственниц сыпались чешуйки коры. Звери, конечно, давно разбежались за сто километров — какая уж гут охота! Где солонец — я не знал. Ночь навалом черного камня придавила тайгу, сквозь Захаркин храп чудилось рычание медведей. Я сидел в балагане, крепко обняв карабин.
…На рассвете меня разбудил выстрел. Я вскочил, не узнавая места и удивляясь блеклости травы, сопок и неба. Захарки и карабина в шалаше не было. Пока я соображал, где стреляют, тягуче ахнули два новых выстрела где-то у подножия сопки. Я побежал туда.
Весь мокрый от росы, поцарапанный ерником, я нашел Захарку на чистой широкой поляне. Захарка потирал рукой шею и, как мне показалось, смущенно хихикал.