Литмир - Электронная Библиотека

Сизолицый толстяк добавил, что за таких стариков взяться некому. И даже передразнил деда Чайковского:

— Заладил: «Корешок добра, корешок добра!» Если, мол, этим корешком людей поить, все добряками станут да умниками. Умник тоже нашелся!

Сизолицый даже зубами скрипнул от злости. Я подумал, что будь в действительности «корешок добра», толстяку не мешало бы попользоваться такой настойкой. Но все-таки образ деда, нарисованного моим воображением в приятных красках, сильно поблек. Да и разговор, состоявшийся в конторе совхоза, хорошо помнился. Директор совхоза с лицом боксера советовал написать сердитый фельетон про Чайковского. Всех, дескать, вздорный старик замучил своими письмами, начиная от простых врачей райбольницы и кончая академией.

Вдоль дороги снова запестрело богатое разнотравье.

Новенький грузовик взбрыкивал на ухабах. Я спросил шофера Ивана, носит ли Чайковский бороду. Нет, совсем наоборот: бреется так чисто и гладко, что щеки у него всегда розовые, как у младенца. А в праздник еще и одеколон на лицо и рубаху брызгает. На последние копейки купит пузырек, но чтобы в праздник плыть в цветочном духу. Вот и сегодня старик наверняка побрызгался «Золотой осенью» или «Шипром». Постукивает возле калитки тросточкой в ожидании корреспондента — уже сообщили ему, что едет гость. Брюки старик погладил, чистую рубаху надел с опояской.

Мы перевалили хребтик и сразу внизу увидели Кыэкен. Среди бревенчатых черных домов контрастно белела избушка Чайковского, обмазанная известью.

Иван угадал: с тросточкой в руках, наряженный и гладко причесанный, дед топтался возле калитки. Ему, наверное, думалось, что гость прибудет в роскошной «Волге» при галстуке, в нарядном костюме, а в нагрудном кармане гостя будет лежать документ, подтверждающий его высокую ученую степень. Но степени у меня не было, а одет я был в пыльную красную рубаху — в сумке среди фотокамер у меня лежала еще одна красная рубаха для смены.

— Ну что ж, пойдем чайпить-беседовать! — чистым и почти девическим голосом сказал Чайковский, потрогав концом тросточки узорчатую шину грузовика. — О мно-о-огом переговорить надо! До полуночи будем беседовать… Да!

Надушенные и гладко обритые щеки деда отливали молодым румянцем. Забылось, что ему без малого девяносто лет. Весь он был нарядный и чистенький, сиял, как весенний ручей. Я бы тоже был не прочь вести дело не торопясь, с чувством, но пришлось выложить деду, что бригадир Миша Карпов машину дал ненадолго, а завтра мы ее вообще можем не получить. Лучше прямо сейчас поехать на место произрастания корня. А для беседы у нас еще будет время.

— Тогда хоть чайку на дорогу выпьем! — подтолкнул меня к раскрытой калитке дед.

Двор Чайковских вид имел странный. Весь он зарос цветами, дикой травой, огородной всячиной, а посреди двора стояло сооружение из соломы, похожее на копну, что ставят косари на лугах. Отхожее место в углу двора тоже имело вид копны. Солому оплетали стебли повилики с цветами в форме правильных шестигранников.

— Иди-ка, иди-ка! — поманил меня пальцем Чайковский. — Вот он, родимый, сидит.

В углу морковной грядки, куда указывал розовым пальцем дед, торчал хилый стебель с кожистыми, как у фикуса, листьями, только значительно мельче. Растение ничем не напоминало женьшень. Даже отдаленного сходства не было. На грядке диковина чувствовала себя неважно: листья пожелтели и даже начали гнить. Огородная почва, подумалось, всему виной. Но позже бабка Наташа честно призналась, что она со зла «тыкала в самое нутро, под землю, вилами», чтобы повредить корень: весной чуть в гроб дед ее не вогнал с теми кореньями! Не давал сажать картошку на приусадебном участке, грозился всю землю занять под женьшень.

Изнутри беленая халупа Чайковских тоже имела вид чудной. Висели по стенам пучки трав, средину избы занимало странное сооружение из тракторных шестерен, болтов и труб. Издавая музыкальный гул и треща дровами (это была печь), сооружение излучало тепло. Бабка Наташа, подвижная, смуглолицая и тоже очень крепкая с виду старушка, разлила по стаканам чай.

— Это мой сын, — указал дед на стену, где висела под стеклом фотография в крашеной деревянной рамке. — Петро Чайковский, артиллерист. Замучен во время немецкой оккупации в болотах под Ленинградом. Домой Петро мой вернулся весь больной да израненный. С год всего прожил-то. Лежит в земле возле устья речки Княжны, а напротив, на сопочке, — корни, корни! Знай тогда эти корни, я бы его крепко поставил на ноги, Петруху-то. А в тот год я и себе уже доски на гроб приглядывал…

Многое передюжил. Тягот и зла, выпавших ему от судьбы, на троих хватит, если разложить. Это еще смолоду его ошарашило, хотя поначалу такая радость ему привалила: женился он на Марусеньке, самой бравенькой, самой милой в деревне молодушке, а вот люди ее убили. Выстрелом из-за угла, в спину! Он тогда на мельнице работал, хлеб молол. Ночами пропадал около жерновов. А к Марусеньке все подлаживался один, а она его прогоняла, пряталась от незваного. Тот и скараулил ее за углом с обрезом в руках, детишек осиротил. Его, Александра Мироновича, больным сделал.

Болел он долго и шибко. А после войны совсем никудышным был. Сторожем на местном курорте устроился, целебной водичкой себя поддерживал. А старушка- знахарка возьми да покажи ему этот корешок.

Баба Яга с одним зубом, совсем почти уж слепая! А у него сорок болезней к тому времени сказывалось. «Я тебя счастливым, Мироныч, сделаю, — обещала знахарка, — только ты мне выкопай то, что я тебе покажу. Это корешок добра, человека он делает веселым да гладким». И правда: стал он пить тот корень — молодеть начал. На женитьбу позвало: в жены взял на двадцать лет моложе себя, вот эту самую Наталью.

Дед Чайковский исчез за ситцевой занавеской и вышел с мешочком в руках. В нем оказались обрезки сухих корней — по цвету такие же, какой был послан в редакцию, но продолговатые, не очень толстые и совсем не похожие формой на брюкву.

— Этим женьшенем я и прогнал свои болезни, — похвастал дед, — у-у, какой это корень! Посылал докторам, но врачи разве понимают в травах? Я вот письма сейчас покажу. Пишут, мол, палас это, отрава…

— Женьшень был бы, — хмыкнул шофер Иван, — давно бы сюда понаехали. Целой ватагой небось колею пробили. Доктора тоже ведь кое-что кумекают.

— Ну, а вдруг это совсем неизвестное науке растение? — сказал я. — Скажем, разновидность женьшеня? Так и запишут в книгах: «Женьшень Чайковского».

— Во-во! — обрадовался дед. — Разве я вовсе неграмотный? О том ведь и речь. Они там как? Какой-нибудь дедко Онуфрий чего найдет, они опосля дихсертацию сбандют. А я сам хочу быть в ученую книгу записанный. Ради добра людям.

Дед Чайковский зашебуршал в сундуке в поисках докторских писем. Но шофер Иван вдруг поторопил ехать. Мы забросили в кузов лопаты, и я подсадил деда в кабину. Тут было не хуже, чем в легковой. Поблескивали стекла и никель приборов, скрипело поролоновое сиденье, а высокое ветровое стекло давало глазу хороший обзор.

Выехали мы в устье речки Княжны. На Княжне, рассказывал дед, когда-то стоял поселок, а теперь от домов остались только бугры в зарослях лебеды да кресты на кладбище.

Наполовину заросшая, а местами промытая ливнями в сплошной овраг дорога от Кыэкена шла туда прямо через хребет, но шофер Иван поехал в объезд, по зимнику. Ехали мы вдоль речки, название которой я позабыл. Помню только, что в нее впадает Княжна.

Дед все допытывался: не профессор ли я, не доктор ли? Я отвечал, что беды в том нет, что я не доктор: после публикации редакция газеты отошлет материал в Академию наук, а от себя я еще добавлю цветное фото и образец растения. Но какое все-таки название имеет корень? Вот мы едем его копать, а я до сих пор не знаю названия…

— Кукла! — непонятно сказал шофер Иван.

— Женьшень это, женьшень, — начал твердить свое дед Чайковский. — Или ты тоже скажешь: палас, кукла; яд-трава?

Нет, я не хотел сказать этого. Надеешься всегда на самое лучшее. А у меня вообще такая жизненная привычка — ожидать чуда.

25
{"b":"621125","o":1}