Казаки тем временем ворвались в монастырское подворье. Оттуда через ворота навстречу вышли несколько монахинь в черном одеянии во главе с иеромонахом. Одна монашка несла тяжелую чашу с водой, другие — чайник с кипятком и белый хлеб.
Иеромонах довольно спокойно шагал вдоль стены, кропя священной водой казаков и раненых, лежащих на мерзлой земле. Монахини предлагали кипяток, сахар и хлеб. Среди них оказалась и мать-игуменья, белолицая, чернобровая, дородная женщина. Когда, держа перед собой икону, она подошла к Врангелю, плечистые и рослые монашки сбросили с себя черные платки, и перед Врангелем предстали молодые казачьи офицеры, видимо укрывавшиеся от красных в монастыре.
— Благодарю вас, матушка-игуменья! — весело сказал Врангель и поклонился. — В особенности за спасение наших воинов.
К вечеру монастырь был очищен от красных, и Врангель с охраной остался здесь ночевать.
Две хорошенькие монахини весь вечер просидели в келье, которую отвели Родичеву, ставшему теперь офицером по особым поручениям в штабе Врангеля, и Ивлеву.
Одна из монахинь, голубоглазая блондинка, выпив стакан разведенного спирта, опьянела и села на колени Родичева.
— Долгих два года была черничкой и не знала никаких мирских радостей, — лепетала она. — Довольно! Теперь уж не надену этой хламиды. — Она сбросила на пол и откинула ногой монашеское одеяние. — Я пойду с вами, белые соколы. Пойду сестрой милосердия. Мой жених, тоже поручик, убит летом шестнадцатого года. К черту великопостное существование! Да здравствует освобожденная плоть! Ну, целуй, целуй, поручик, девственницу!.. Все для тебя сберегла.
— Что же, если это так, то я в долгу перед тобой не останусь. — Родичев поднял ее на руки и отнес в дальний угол кельи, где стояла узкая монашеская койка.
Другая монахиня, рыжая грудастая Марфа, хорохорилась перед Ивлевым:
— Я буду мстить им за своего брата Дмитрия… Я тоже пойду с вами и буду, как баронесса Бодэ, собственноручно расстреливать комиссаров…
Она рассказала, что брат был схвачен красноармейцами Дербентского полка как участник неудачного офицерского восстания, поднятого братьями Ртищевыми, и не вернулся из ставропольской тюрьмы.
Ивлев, отяжелев от спирта и чувствуя разбитость во всем теле, молчал. Марфа положила ему на плечо руку, учащенно задышала, но поручик решительно отодвинулся к окну.
— Простите, голубчик, — словно спохватилась монахиня и бесшумно выскользнула из кельи.
Ивлев, чувствуя, как непреодолимо слипаются веки, лег на свободную койку.
«Черт подери, как смешалось все: и смерть, и кровь, и любовь, и бесстыдство… — успел подумать он, засыпая. — Вот-вот и я начну вместе со всеми дуть в одну дуду».
Наутро Ивлев пошел осматривать город.
Продолжал свирепо дуть восточный ветер. Кое-где на улицах еще валялись трупы убитых.
Войск в городе почти не осталось: конница Врангеля, Улагая, Покровского ушла преследовать вырвавшиеся из окружения части Таманской армии, отходившие на Петровское, Бешпагир, Спицевку.
Командируя Ивлева к Врангелю, Романовский приказал ему собрать информацию о положении дел в селах и городах, занимаемых добровольцами.
По главной улице трое казаков гнали большую группу пленных красноармейцев. Ивлев последовал за ней и через полчаса оказался у ворот тюрьмы.
Караульный начальник, которому Ивлев предъявил удостоверение, подписанное Романовским, сказал:
— Ваше благородие, я доложу о вас хорунжему Левину.
— Он, господин поручик, вчера принял тюрьму.
— А кто он? — спросил Ивлев.
— Доложите ему, что его желает видеть офицер по особым поручениям штаба главного командования.
— Слушаюсь! — Караульный начальник задвинул дощечкой квадратное оконце, прорезанное в дверях караулки.
Пленных уже увели за ворота тюрьмы. Ивлева обступила группа женщин с узелками и корзинками. Одна из них, с глазами, полными слез, запричитала:
— Господин офицер, будьте добры, прикажите принять для сына передачку. Его забрали ще вчера утром. Голодный он там…
— Как фамилия вашего сына?
— Перепилицын Василий… Семнадцать годков всего ему. Забрали-то ни за что. Он втащил в дом с улицы раненого красноармейца. Пожалел человека. А соседка Гитарова донесла…
— Я попрошу выпустить его, — пообещал Ивлев.
— Век вам буду благодарна, господин офицер. Вечно буду молиться за вас. — Глаза женщины засветились сквозь слезы надеждой.
Двери караулки распахнулись.
— Ваше благородие, проходите!
Ивлев еще никогда в жизни не видел изнутри ни одной тюрьмы. Эта, ставропольская, сложенная из дикого серого камня, со всех сторон обнесенная каменной стеной, казалась ему мрачно-внушительной. Ясно, что рассчитывалась она на сотни лет, и ее камеры, казематы, одиночки с двойными решетками в узких окнах способны были поглотить жизнь не одной тысячи людей, обратить в ничто многие человеческие чаяния.
Осматривая острог, Ивлев невольно думал: «Я вынес «ледяной поход», сидение в грязных и тесных окопах, изнурительные переходы по непролазно грязным степным проселкам, лютые морозы, недоедание, но вряд ли в состоянии мог бы долго просидеть за прутьями этих квадратных решеток…»
Хорунжий Левин, узкоплечий, с гладко причесанными на прямой пробор темными редкими волосами, сквозь пряди которых розовела плешь, производил своим темно-землистым лицом, маленькими ушами, плотно прижатыми к черепу, отталкивающее впечатление. Сухим, будто надтреснутым, голосом он спросил у Ивлева:
— Что вам угодно, господин поручик?
— Мне нужно осмотреть острог и камеры с заключенными.
— Но вы же не офицер контрразведки.
— Штабу главного командования подчинены все органы. Вот мое удостоверение.
— М-да, это точно, — промычал хорунжий, покосившись на протянутую ему бумажку, и пригласил следовать за ним.
В коридоре Левин приказал сопровождать их двум казакам.
Ивлев, обратив внимание на искривленные ноги Левина, быстро шагавшего по цементным плитам длинного коридора, подумал: «Такие поджарые, сухопарые и кривоногие люди, как правило, не отличаются мягкосердечностью…»
Действительно, стоило одному из казаков-надзирателей открыть двери общей камеры, как хорунжий с порога резким голосом крикнул:
— Встать!
В переполненной камере пленные красноармейцы сидели или лежали прямо на грязном цементном полу, воздух был до предела спертым от испарений десятков немытых человеческих тел.
— Ну, вы, живоглоты! — Левин замахнулся нагайкой на стоявших вблизи заключенных. — Чего встали бараньим стадом? Не знаете порядка? Распустились в большевистском царстве? Жи-иво стройся в шеренги!
Ивлев еле вынес всю последующую процедуру устрашения и с чувством стыда вышел из камеры.
— Хорунжий, неужели вы считаете издевательское отношение к пленным законным?
От этих слов, сказанных вполголоса, Левин передернул даже не плечами, а всей своей тощей фигурой.
— А что же, господин поручик, прикажете с большевиками разговаривать на «вы»? Довольно при Керенском цацкались с хамьем, вот и распустились все. А как они с нами, офицерами, расправляются?
— Я не знаю. Но если мы хотим победить, то не должны ни в чем уподобляться палачам… А почему так перегружена камера?
— Я быстро разгружу ее! — бросил через плечо Левин.
Ивлев, не догадываясь, каким образом хорунжий разгрузит острог, спросил:
— Кстати, освободить Василия Перепилицына вы сейчас сможете?
— Кого?
— Семнадцатилетнего парнишку Перепилицына, — повторил Ивлев.
— Перепилицын еще утром списан с довольствия, — сказал Левин.
— А его ждет мать за воротами. Почему запрещаете передачи?
— Те, кто отправляются к «генералу Духонину», в передачах не нуждаются. — Левин усмехнулся, показав черные, полу- съеденные зубы. — В «штабе Духонина» они будут пользоваться всеми благами рая.
Ивлева бросило в жар.
— Позвольте… вы что говорите? Выходит, по своему усмотрению вы казните арестованных, и даже несовершеннолетних? Вы — самозваный палач!