Однажды, уже в конце Второй мировой войны, я услышал одну старую еврейскую притчу, и рассказал мне её человек, чудом выживший в варшавском гетто. Звучит она так. В некое селение приезжает в гости молодой человек, который сразу приводит в замешательство местных жителей. Взволнованные селяне прибегают к раввину.
– Вы слышали? Он не верит в Бога!
Раввин вздохнул и поплёлся к приезжему. Затем зашёл к тому в дом и некоторое время о чём-то с ним разговаривал. Между тем всё селение собралось у дверей. Наконец, раввин вышел. Все тотчас окружили его, ожидая сурового вердикта или акта разоблачения.
– Ничего страшного, – невозмутимо сказал раввин. – В того Бога, в которого не верит он, я тоже не верю.
Думаю, что в разговоре с атеистом мулла Гильметдин занял бы ту же неактивную позицию, что и герой этой притчи. Наш деревенский мулла никогда не позволил бы себе командовать или лезть кому-то в душу. Даже движения его были неторопливы и ненавязчивы, под стать его мыслям. Он не боялся спорить и, как правило, в словесных прениях всегда одерживал верх. При этом мулла имел одну, свойственную только ему, особенность – он всегда ходил вокруг того с кем спорил, словно рисуя магические круги. Кто-то говорил, что эту привычку он заимел в одной из философских школ Бухары, где при разговоре говорящие ходили по кругу, словно вокруг священного камня Каабы. Так разговору добавлялась особая значимость, считалось, что тебе сопутствуют неземные силы. Но мне кажется, подобная манера спорить исходила из самой сути муллы Гильметдина. Он знал, что истину легче добыть ногами, чем мыслью. И ноги вели его по кругу, который замкнут, но который порождает нечто, не имеющее предела. Кроме того, мулла знал, что рождённую истину всё равно не донести до слушателя, – этого нельзя сделать ни мыслью, ни словом. То, что мулла расскажет собеседнику, будет лишь тенью от тени истины. И потому мулла никогда не горячился.
На пятничных молитвах в мечеть было не протолкнуться, поскольку слушать нашего хазрата приходили из соседних деревень. Медресе Гильметдина также было известно на всю округу. Здесь преподавались светские науки, тогда как в соседних деревнях всё обучение сводилось лишь к заучиванию наизусть Корана. Дети деревни Луна получали знания, которые могли бы не получить, живи они в каком-нибудь другом месте. Надо сказать, что круг священнослужителей-джадидов, к которому принадлежал мулла Гильметдин, пользовался неодобрением среди мусульман-ортодоксов, но весьма приветствовался среди прогрессивной части тогдашней интеллигенции.
Мысль пригласить в деревню муллу-джадида принадлежала, как вы догадались, Султанахмету Сакаеву. Я думаю, соображения купца были таковы. Необъятные пастбища, по которым когда-то мчались наши свободные, недосягаемые предки, должны были теперь стать необъятными просторами знаний и наук, где наш народ вновь мог стать свободным. Султанахмет Сакаев не жалел денег на любые начинания, связанные с просвещением. Думаю, и немца в конечном счёте уговорил он же. Тот, наверно, пококетничал немного, хотя и так уже решил остаться (мне необходима по утрам чашка кофе, а по вечерам две кружки светлого баварского пива). «Хоть десять кружек баварского пива, – ответил Султанахмет Сакаев. – А кофе вам будут приносить в постель, вы ещё и глаз не успеете открыть».
Я помню Иоахима Вернера с мольбертом на одном из наших холмов, рисующим деревенский пейзаж – зрелище поначалу из ряда вон выходящее, поскольку прежде у нас никто и ничего не рисовал. К нему привыкли так же, как и к самому пейзажу, который рисовал немец. Возле него проходит мулла Гильметдин, останавливается, рассматривает незаконченную картину. Затем немец с муллой битый час, а то и два о чём-то беседуют. Разговор явно носит философский характер, и мы б его всё равно не поняли, даже если б и знали язык, на котором они спорят.
Тот факт, что два этих столь разных человека спорят именно на русском, кажется мне особенно занимательным. Один из них принадлежит тем безукоризненно стройным рядам, что несколько веков подряд приглашались в Россию, чтобы приобщить её к Европе и западной цивилизации. Другой относится к диким когортам, которые, по мнению историков, отбросили русский народ далеко назад, проложив глубокую пропасть между Россией и Европой. В одном живёт Бетховен, в другом – необозримые пастбища, по которым несутся свободные всадники, что по большому счёту вполне родственно, только мало кому это может прийти в голову. Однако Вернер и мулла Гильметдин, возможно, догадываются об этом.
Так они и остались в моей памяти. Немец говорит горячо, размахивая кистью, словно рисуя грандиозные картины светопреставления. Мулла же говорит размеренно и спокойно, но при этом не устаёт ходить вокруг немца с его мольбертом. Сначала ум не поспевал за ногами, но потом, войдя в ритм, догонял шаг, и вскоре можно было услышать результаты его раздумий.
Через пятнадцать лет после этого, в Берлине, глядя на оживлённую Фридрих-штрассе из окна небольшого кафе, где мы неторопливо попивали чай, Иоахим Вернер вспомнил о своей дружбе с муллой. Я спросил его, о чём именно они тогда спорили на холме. Как ни странно, Вернер сразу понял, о каком именно споре идёт речь и передал его суть. И потому я воспроизвожу в памяти небольшую часть этого разговора, словно подгоняя звук под давнее видеоизображение.
– Меня всегда удивляло, почему мусульманам нельзя заниматься живописью, – говорит Вернер. – Я бы ещё смирился с тем, что нельзя рисовать человеческое лицо. Или морду животного. Но когда нельзя рисовать пейзаж – это уже ни в какие ворота не лезет. Человек не может без изобразительного искусства.
Немец уже настолько близок с муллой, что требует с него ответственности за весь исламский мир.
– У нас есть изобразительное искусство. Шамаили, например. Орнамент, – отвечает тот без энтузиазма, словно повторяя заученную фразу.
К слову сказать, мулла Гильметдин не был противником живописи. Более того, в джадидских школах того времени занятия живописью были включены в список основных предметов. Думаю, что мулла просто забавлялся, ему нравилось спорить с Вернером.
– Но это не живопись! Это всего лишь каллиграфия. Творец дал человеку глаза, чтобы он видел. Чтобы он мог познать всю полноту творения. Чтобы он сам мог воспроизвести Божественный замысел на полотне. Чтобы он был соучастником творения, в конце концов.
– Соучастником, говорите? – мулла по-прежнему ходит вокруг немца. – Быть может, ещё скажете партнёром или коллегой? Вы много на себя берёте. Не забывайте, что Творец создал человека. А не наоборот. А зачем? Зачем он его создал, я спрашиваю? Следуя вашей логике – Ему нужен был партнёр.
– Именно так!
– А я скажу, Творец – главный и единственный художник. Он создал этот мир и восхитился своей работой. Но без зрителя никакое искусство не имеет значения, вы это прекрасно знаете. И потому Творец создал человека. Вот что я вам скажу. Мы – зрители, которые должны оценить эту работу по достоинству. А Творцу нравится, когда его хвалят. И мы восторгаемся его творением, тем более, есть чем восторгаться. Оглянись! Вот картина, прекраснее которой быть не может. А вы…
Мулла остановился, взглянул на немца и продолжил свою ходьбу:
– Вы делаете лишь копию с работы великого мастера. Жалкую, неудачную копию. Тьфу!
Мулла, расчувствовавшись, сплюнул, хотя это не входило в его систему спора.
– Если вам не нравится моя картина, так и скажите, – сказал Вернер с обидой в голосе.
– Не обижайтесь, дорогой мой, – мулла понял, что слегка перегнул палку. – Уверяю вас, картина замечательная. Я просто имел в виду, что в конкуренции с Творцом она проигрывает, но, думаю, вряд ли подобный проигрыш вас расстроит. Я приглашаю вас ко мне попить чаю.
– С удовольствием.
Ветер приносит со стороны деревни музыку. Это играет на рояле Фатима Сакаева.
– Ваша ученица делает успехи, – говорит мулла.
– Она очень способна, – Вернер собирает мольберт.
– Я думаю, только музыка может передать божий замысел.