Отталкиваясь от найденной им схемы, Керн выписал ещё один столбец понятий, правее первого; это были помыслы, заставляющие человека искать общества ради собственных нужд: слава, выгода и власть. То были помыслы индивидуальности, помыслы, продиктованные биологией личности; равновесие сознания требовало противовеса им, и в предпоследней колонке выросли три новых слова, с помощью которых сознание надевает на личность узду коллективизма: долг, клятва и ответственность. Не обладая силой животной притягательности, эти три последних слова считались тем не менее добродетелями всех времён и всех сколь-нибудь развитых культур; они вносили свет разума в животный хаос потребностей, служа для них тем, чем служит камертон для музыкальных струн. Служение этим целям у честных людей вызывало интуитивное ощущение верного выбора.
Справа, на полях листка, Керн выписал неожиданно для себя ещё три понятия, игравшие в его новой периодической системе роль благородных газов: то были правда, знание и вера (её военинструктор вписал после некоторых колебаний: вокруг этого понятия уже много столетий велись сомнительные и авантюрные манипуляции; в конце концов, он решился -- вера нужна разуму не только и, честно говоря, не столько в религиозно-мистическом варианте, как нужна она в виде уверенности в конечной целесообразности, справедливости всякого рода сознательных действий). Эти понятия горели светом вечных истин; страшно далеки они были от кипения человеческой природы; реакции между другими элементами психики могли выделять их из окружающего хаоса, способствовать их накоплению, но в каждый конкретный момент содержание их в любой личности представляло, с точки зрения Керна, абсолютную величину. Иначе говоря, они годились как цель, но средством не являлись.
В зияющий промежуток между правыми и левыми столбцами военинструктор вписал, ближе к левому краю, три первичных связи для всякого известного ему коллектива: родство, дружбу и наставничество. Отсюда начинались и крепли связи личности с личностью, здесь формировался и проверялся характер, здесь сознание кристаллизовало свои навыки разумного -- социального! -- взаимодействия. Это были, так сказать, естественные отношения; без них было плохо, но к ним тянуло уже на уровне полусознательном, не инстинктивном; рассчитывать здесь на одну только биологию было бы в корне неправильно. Сознательные потребности того же порядка были уже способны объединять людей в коллективы; Керн выписал их правее, и место кончилось -- в этот последний уместившийся на листке ряд встали понятия: труд, закон, народ. Над местом труда Керн думал долго, дольше, чем над словом "вера"; он боялся, что девальвирует роль этого великого символа западной философии. В конце концов, он решил, что труд поставлен им на должное место; хорошие люди любят трудиться, но человек обычно видит в труде результат его, а не самоцель; результат же труда укладывается обычно в концевые, сильные понятия.
Так была почти закончена его периодическая система, плод случайного ночного вдохновения. Как и в системе химических элементов, были здесь "металлы" биологической природы, качество и энергия которых оттачивалась полумиллиардом лет эволюции; были и "неметаллы", порождённые новой силой природы -- разумным сознанием, сплавившим слои планетарного вещества в пульсирующую извилинами новую кору ноосферы. Эти выверенные временем страсти лежали в ячейках, как патроны лежат в магазине; они были готовы к немедленному и сложному взаимодействию; и всё-таки, чего-то не хватало в этой таблице. Не было в ней четвёртой подгруппы, того дивного ряда вещей, который оказался бы способен сплетаться в сколь угодно сложные цепи, свиваться кольцами, сжиматься в недвижные пружины и воспарять летуче к небесам, не теряя свойств сложного соединения; в химии эта подгруппа породила углерод -- праотца жизни во всей её сложности. Атомы углерода обеспечивали самое важное, что могло послужить материалом сложных конструкций живой материи -- равенство; соприкосновение углеродистых радикалов могло приводить к их усложнению без предварительного распада; то был буфер, воздвигнутый на пути чванного цинизма окисляющих всё неметаллов и пустопорожнего индивидуалистического шипения едких щелочей. Таблица же Керна не содержала такого чуда; любая из сущностей, приведённых в ней, подразумевала скрытую конкуренцию: любовь боролась с ревностью, а подчас и с любовью же; труд одного, лишённый смысла, оказывался принадлежностью другого, кто реализовывал с его помощью свою мечту; соревнование Ниобы и Лето в чадолюбии легко выигрывалось губительными стрелами Артемиды. Благородные добродетели крайнего правого ряда обеспечивали равенство, но это равенство было статичным, покоилось оно на той незыблемости, что зачастую оказывалась за рамками повседневного сознания; служить обществу строительным материалом они не могли.
-- Чёрт-те что, масонские тайны какие-то, -- неодобрительно сказал Керн, глядя на листок. В этот момент ему крайне не нравилась вся его затея: люди голодают, бандиты под боком, а он развёл тут философию на ровном месте!
Сунув листок в карман, он вышел под звёзды. На улице крепко подмораживало; изо рта шёл пар, под ногой невзначай хрустнула лужица. Чисто, по-апрельски, вызвездило в небе; зелёно-голубые и жёлтые огоньки созвездий показались вдруг Керну дальней россыпью городских фонарей. Он вспомнил вдруг своих товарищей из рабочего комитета; что обеспечивало их общность, что превращало их из стада, толпы, боевой единицы в коллектив, такой непохожий на здешних жителей? Достоинство? Да, это верно. Каждый из них знал цену себе и своим товарищам; цена эта не раз проверялась и была величиной, отнюдь не подверженной колебаниям биржевых торгов. Военинструктор достал листок, хмыкнул иронически, накорябал в свете фонаря вертикально поперёк свободного пространства: "Достоинство". Стало легче. Наконец-то захотелось по-настоящему спать. Вертя листок в руке, он вошёл обратно. Лантанов за это время выполз из-под кровати, убедился, что Мухтарова в комнате нет (должно быть, дозорный ушёл от неприятного соседа в другое место), и теперь стоял у окна, пожирая руководителя коммуны преданным и несчастным взглядом.
Керн вновь уселся за стол, поглядел на свою бумажку, протянул руку за пепельницей и спичками, намереваясь сжечь это позорное творение некомпетентной мысли. Чувство тягостной незаконченности на мгновение заставило его передумать. Он вновь взял роллер, нарисовал в пустующем промежутке широкую стрелку и приписал ниже стрелки два слова, обведённых жирным, как имена египетских фараонов, картушем. То были названия двух недостававших элементов в его системе:
"ЧЕСТЬ И ПРАВО"
Он отбросил роллер, хрустко протянул пальцы, удовлетворённый осознанием выполненного дела; затем вновь решительно подвинул пепельницу, принялся трубочкой скручивать бумагу. Лантанов, верный своей кошачьей привычке, подкрался сзади, перехватил внезапно его руку:
-- Что? Что вы там написали, товарищ Керн? Стихи?
Да, подумал военинструктор, это почти стихи. Во всяком случае, мои стихи выглядели бы примерно так же глупо. Вполне достойное развлечение для этого зверёныша. Низко же ты пал, товарищ Керн: ты пал так низко, что от тебя волнами расходится лирика.
-- Я размышлял, -- сказал он медленно и глухо, -- о том, что делает человека человеком.
-- И как, вам удалось?
-- Не думаю. Поэтому и собираюсь сжечь это апокрифическое писание.
-- Разрешите, я посмотрю? -- попросил Лантанов с каким-то избыточным энтузиазмом.
А почему бы и нет, подумал Керн, пусть посмотрит. Один чёрт. Должен же найтись хотя бы один читатель у получасового приступа ночного бреда!
Без лишнего смущения он развернул перед товарищем Юрием свою "периодическую таблицу", водя колпачком роллера, объяснил ход своих мыслей и рассуждений.
Лантанов молчал, кивая. Внезапно Керн увидел, что он воспламенён. Это страшило.