– Собственно говоря, я…
– Оставим это! Я же вас не виню. Меня интересует другое. Почему «детей солнца» не обнаружили на Таймыре до сих пор?
– А вы помните, какое место на карте занимает Енисей? – ответил Савчук вопросом на вопрос.
– Енисей? При чем тут Енисей?
– Он делит территорию СССР примерно пополам.
– Знаю.
– Так вот, к западу от Енисея работали десятки ученых-этнографов, а к востоку – единицы. Пропорция, конечно, неправильная. В данном случае она многое объясняет.
Довод показался мне убедительным.
– Все-таки, простите, не понимаю, какое отношение имеет ко мне клочок бересты, пусть даже исписанный печатными буквами?
– Но ведь вы бывали в море Лаптевых! Лиза говорила, что специально изучали историю путешествий в этом районе Арктики.
– Изучал, да.
– Вот видите! Именно вы сумеете разобраться. Какой-то русский путешественник двадцатого века, пересекая Таймыр с севера, со стороны моря, наткнулся на «детей солнца» и с помощью закольцованной птицы известил о своей находке. Путешественника, заметьте, считают погибшим или пропавшим без вести, иначе в записке не было бы слова «жив».
Я задумался. Никто из путешественников, погибших или пропавших без вести, не приходил на ум.
Некоторое время мы шли молча. Сверху начал моросить мелкий надоедливый дождь.
– Самое важное сейчас: уточнить хронологию событий, – продолжал Савчук. Он с раздражением отряхнул дождевые капли со своего пальто. – В каком году написано письмо? Дата! Дата! Дайте мне дату!..
– А орнитологи? Обращались ли вы к орнитологам? Какой возраст закольцованной птицы?
– Музей просил ленкоранских пионеров прислать чучело птицы. Посылка пришла очень быстро.
– Ну и?..
– Орнитологи определили возраст птицы примерно в двадцать-тридцать лет.
– Отлично. Уже есть нижняя предельная дата. Птица убита в прошлом году, то есть в тысяча девятьсот тридцать девятом. Стало быть, закольцевать могли ее не раньше тысяча девятьсот девятого года. А верхняя предельная? Нельзя ли установить верхнюю предельную дату?
– Установлено. Тысяча девятьсот семнадцатый год.
– Почему?
– Орфография. Письмо написано по старой орфографии: с твердым знаком и буквой «ять». Это указывает, во всяком случае, на предреволюционные годы.
– Да, убедительно, – согласился я. – Но почему печатные буквы?
– Думаю, путешественник был предусмотрителен. Письмо могло попасть в руки малограмотных людей, которые легче разобрались бы в печатном тексте.
– Неглупый человек этот ваш путешественник, – пробормотал я и поежился: за воротник поползла противная холодная струйка. Дождь понемногу усиливался.
– Признаюсь, мне стало интересно, – сказал я искренне. – Выходит, к вам в музей, в музейную библиотеку, ворвалась весть от какого-то русского морехода, нашего современника? Теряюсь в догадках, кто бы это мог быть… Но продолжайте, я перебил вас.
Мы двинулись дальше по мокрому блестящему тротуару.
– Где мы? – спросил я, поднимая воротник.
В тумане поблескивала вода. Впереди проступали внушительные очертания какого-то моста.
– Крымский мост, – рассеянно сказал Савчук.
Ого!.. Далеченько забрались!
– Ну не чудаки ли мы с вами? – сказал я, улыбаясь. – Вместо того чтобы спать, разгуливаем себе ночью под дождем и рассуждаем бог весть о чем. О бересте и Карском море! О Птице Маук и каких-то сказочных «детях солнца»!..
– И об исчезнувшем русском путешественнике.
– Да, о погибшем, давно умершем путешественнике.
– В том-то и дело, что он, может быть, жив до сих пор.
– Жив? Да что вы! – сказал я недоверчиво.
– Да. По-видимому, продолжает посылать вести с верховьев своей реки. Но это надо, конечно, проверить на месте, на самом Таймыре…
В задумчивости мы прошли еще несколько кварталов.
– Как хотя бы выглядит это послание на бересте? Опишите его внешний вид! – попросил я, продолжая перебирать в памяти имена русских полярных путешественников.
Савчук пробурчал что-то в кашне.
– Не слышу. Что вы говорите?
– Говорю, что проще бы самому взглянуть на него.
Я остановился. У меня мелькнуло смутное подозрение.
– Савчук, где мы сейчас?
Мой спутник замялся, потом сказал, глядя вбок:
– На Большой Калужской. Музей рядом.
Над нами в тумане мерцал фонарь, как маленькая луна. При свете его я всмотрелся в сконфуженное лицо Савчука.
– Э-ге-ге!.. – сказал я.
– Ну вот еще…
– Нет, нет, вы хитрец! И какая настойчивость! Вы пиявка, почтеннейший, просто пиявка!
Он принялся оправдываться, говоря, что привел меня сюда случайно, что ноги машинально, без участия сознания, привели его к музею и психологам известны подобные случаи. Он замолчал, не выдержав моего красноречиво-укоризненного взгляда.
– Хотя поскольку вы все равно уже здесь… – сказал Савчук почти шепотом.
– Постольку-поскольку! – передразнил я. – Заманили в район музея…
– Но это займет у вас всего четверть часа.
– Нет, вы с ума сошли!
Однако он уловил в моем голосе нотки неуверенности и стал еще более настойчив. Ни с чем нельзя сравнить настойчивость таких вот толстых, с первого взгляда вялых и нерешительных людей, если им втемяшится что-нибудь в голову.
– Завтра утром, – сказал я.
– Завтра невозможно. Завтра будет слишком поздно. Завтра вы едете в Сочи, я вылетаю на Таймыр.
– На Таймыр?.. Зачем?
– Но я объясняю вам это целый вечер – искать легендарный, загадочный народ – «детей солнца»! Мне поручено проверить подлинность записки на бересте. Нет, вам совершенно необходимо взглянуть на записку!
– Ночью?.. В музей? – пробормотал я, делая несколько нерешительных шагов. – Все-таки, согласитесь, как-то странно…
– Ничуть не странно. Для науки ничего не странно! Вы сами были в таком же положении, мучились когда-то тайной, которая…
Он пустил в ход неотразимый аргумент.
Когда я следом за Савчуком поднимался по лестнице музея, куранты на Спасской башне, повторенные радиорупорами на площадях, стали бить полночь.
Глава третья. Закольцованный гусь
1
Осмотр музея в полночь?.. Слыханная ли вещь?!
Идти в музей для того только, чтобы взглянуть на облезлое чучело птицы и клочок бересты!
Тащиться к черту на кулички под дождем, когда давно уже полагается спать!
Но, повторяя все это и ругая себя, я продолжал плестись за Савчуком.
В описываемое мною время Музей народов СССР помещался на Большой Калужской, фасадом своим выходя к Москве-реке, в Нескучный сад.
Пока Савчук искал дежурного по музею, я стоял у входа в здание.
Внизу толпились деревья. Между ними видна была вода. Она казалась светлее деревьев, но все же была очень темной, неприветливой.
Я подумал о том, что совсем скоро – через каких-нибудь два-три дня – буду стоять у настежь раскрытого окна сочинского санатория. Лунная дорожка побежит от берега далеко-далеко к горизонту, а с веранды будут доноситься мерное шарканье ног и звуки медленного вальса. Медленного… Почему именно медленного?
Странно! Я никак не мог настроиться на курортный лад. Лиза говорила мне не раз, что я, подобно многим другим занятым людям, попросту не умею отдыхать. Возможно. Но мысли о Сочи все время перебивала мысль о письме на бересте. Что-то почти гипнотизирующее и очень тревожное было в этих разрозненных, не связанных между собой словах: «Таймыр», «верховьях реки…» И как там дальше? «Птицей Маук» и «жив»!
Что бы это могло значить?..
– Дежурный разрешил! – раздался за спиной торжествующий голос Савчука.
Я вздрогнул. Я был сейчас далеко от дежурного и от музея.
– Договорился, уладил, – объяснил Савчук, переводя дух. – Сейчас отопрут.
Но высоченные резные двери, ожидавшие своего магического слова «сезам», еще долго не открывались перед нами.
Наконец явился сторож, низенького роста, заспанный, лохматый, недовольный. Кряхтя и зевая, он нашел в громадной связке ключей тот, какой ему требовался, и с медлительным скрипом двери отворились.