3
За три дня Подлинникской рыбалки воспоминание о нём накатывало на Любовь приятной волной в те минуты, когда она оставалась одна или в эфире передавали романсы, а конкретно о троечке, колокольчике, «этот звон о любви говорит». Как специально, передали его два раза, сначала в мужском, потом в женском исполнении. И оба раза в воздухе, как на плащанице, выткался образ В. Д. Выткался и развеялся.
Появлялся Подгаецкий… Ах, да, Подгаецкий Василёк, её официальный жених. Осенью негласно намечалась свадьба. Это ему она должна была звонить вчера из города, но так и не позвонила. Василёк старше Несницкой на три года, но это по паспорту, а по тому, что пережил, – лет на триста. Он побывал в чеченском плену в следствие контузии, чудом бежал с товарищем, чудом добежал до своих, товарищ умер в пути от ран, и за этот плен, за мучение, дерзкий побег и победу, а остаться живым там – это уже победа, Любовь им восхищалась и жалела. Печать контузии, плена, выжатости оставалась на Подгаецком нестираемой, несмотря на нынешнее преуспевание. Носил он всегда камуфляжную куртку и о чём бы не говорил, всё заканчивалось рассказами о яме, где они сидели, о профилактических побоях, о том, что еду им швыряли, как собакам, если швыряли вообще, мочились на них и т.д., и как у него на ожёгах завелись черви. Он говорил до исступления, до крика, потом делался тихим, как после запоя. В остальном это был вполне уравновешенный человек, а перенесённые испытания очень сильно развили его душевные качества, понятия о чести, товарищеской взаимовыручке. С Несницкой они встречались год, вдвоём им никогда не было скучно, и он открыто строил планы на будущее. Она особо не высказывалась по этому поводу, но и не возражала. Её сердце стучало ровно, она не сомневалась: с Васькой, которого она прозвала «Солдат – каша из топора», можно идти в разведку, даже в такую безсрочную, как замужество.
Впрочем, вчера не сомневалась… Сегодня суета «Каши из топора» по даче, действовала на нервы, она старалась скрыть это преувеличенной вежливостью. Но горизонта её сознания Подгаецкий больше не пересекал. Он оставался за его чертой, как за колючей проволокой. Исчезла жалость, не трогало сострадание к его мукам; как тяжело оно, оказывается, давило её, а теперь она освободилась, легко вздохнула, будто из сердца вынесли тяжёлый громоздкий шкаф, и расчистили столько места… чтобы думать, думать о В. Д.
И ровно через три дня, час в час, минута в минуту, когда он вернулся со своих селигеров, Любовь, неприкаянно слонявшаяся по даче, увидела его снова на плащанице воздуха, взяла в руки сотовый, тот засветился зелёным неоновым светляком и издал испохабленную цитату из Моцарта:
– Алё!
– Алё!
И далее осеклись слова, пауза, провал. Пропасть, где слов не было, и не нужны они – всё выплеснулось в этом телячьем, обоюдном «алё!».
Первым взял себя в руки Подлинник:
– Я познакомился с вашими материалами. Эх-хе, не без здравого смысла. Но многое надо обсудить…
– Послушайте, Василий Данилович, – не дышала Любовь.
– Дмитриевич, не дышал В. Д.
–… да, извините. У меня сотовый, карточка мгновенно сгорает. Говорить – ноль возможности. Но я завтра буду в городе. Хотите, зайду?
Поразительно, что они сумели договориться о встрече, точно назвав время и место.
Они встретились на Воробьёвых горах, ушли на какую-то заброшенную набережную на задворках кремлёвских усадеб, и долго, с жаром говорили о литературе. О чём же ещё? Никакой телефонной карточки не хватило бы. Литературный разговор иссяк к сумеркам, начинать другую тему, личную, назревавшую и три предыдущих дня, и в протяжении учёного разговора, никто не решался. Несницкая устала от необходимости всё время говорить умные вещи и сморозила дикую глупость:
– Ну, мне пора.
Подлинник оживился, будто обрадовался: разойтись – тоже выход из положения, и отвёз, по её просьбе, к метро, не ближнему; но у метро Несницкая из машины не выходила, тёрла лоб и повторяла:
– Я ещё хотела…
– Что?
– Не помню.
– Ну, подумайте, барышня,-миролюбиво сказал Василий Дмитриевич со своей неизменной миролюбивой улыбкой и с неизменной изысканной небрежностью закурил.
Люба вздохнула. Она забыла все слова. Спроси её сейчас, как тебя зовут, она бы растерялась.
– М-да, – изрёк Подлинник, утопая в клубах дыма, – ну, посидите минутку.
Какие уж тут разговоры.
Погасил сигарету в пепельнице и вышел из машины.
На пятачке у метро (в Европе, Подлинник свидетель, на таких пятачках размещается центральная площадь иных городков), шла, как всегда, оживлённая торговля. Киоск цветочницы в этом снующем людском рое возвышался неподвижным оазисом ярких, чужестранных московскому пейзажу, почти тропических красок. Подлинник выбрал самую красивую – чайную розу. В ней не было вызова роз красных с их претензией на роковую страсть или на душещипательную фатальность.
Он сел в автомобиль и положил розу на колени смиренно дожидавшейся его Любови. Затем отпустил её, как было заказано, у метро, ничего не спрашивая, не требуя, в почти твёрдой надежде, что заронил в её сердце огненное зерно.
4
Прежняя жизнь Любови Несницкой вертелась в привычном колесе – дача, электричка, звонки Подгаецкого, – но колесо уже двигалось по инерции, и она, прежде почувствовала, чем поняла, что скоро оно остановится окончательно и безвозвратно. С какими-то вопросами обращалась мать, вдруг отдалившаяся, отошедшая в другую, прошлую жизнь, – Люба смотрела на неё напряжённым взглядом: что ей надо? какие мелочи…
И уходила в себя, чтоб вернуться к тому моменту – теперь он высечен в граните вечной памяти, – когда она села в кожаные кресла и стала пить с В. Д. чай или когда на её колени легла чайная роза.
Откуда-то взялся Подгаецкий. Пришлось гулять с ним по лесу. О, эта дурацкая вежливость! Несницкая слушала его невнимательно, невпопад отвечала, её мучило, что предлога встретиться с В. Д. больше не было, а до начала курса она не доживёт. Подгаецкий по старому праву взял её за руку, привлёк, стал обнимать – она смотрела на него остолбенело, отворачивалась, не позволяла себя поцеловать.
– Да что с тобой? Заболела? Ты же моя…
«Странно, – с неожиданной силой отстранила его Любовь, – один и тот же человек, если смотреть на него, когда любишь и когда не любишь – это два разных человека». Почему больше не жалко Ваську за зверский плен, контузию, яму? В конце концов, в стране идёт война – дело мужчин, сотни ребят гибнут, ему ещё повезло. Ваську? Так он тоже – Василий. Она – между двух Василиев. Нет, Василий – только один. И не лучше ли честно…
– Уезжай, – сухо произнесла Несницкая, – и больше не приезжай. Не звони.
– Ты что? Встретила кого? Когда же ты успела? Я же при тебе, как на часах… Что-то мне это дело не шепчет. Ааа, понял. Ты ездила к новому руководителю. Он, что ли, тебе глянулся?
– Это всё равно. Тебе здесь больше нечего ловить. Иди, строй себе жизнь…
– Вот так вот, иди и строй. А ты мне мотор верни, из левой груди. Не дури, Любаня, – он решительно притянул её, но напоролся на выставленный локоть. Она вырвалась и, спотыкаясь о коряги и коренья, придерживая косу, чтоб не запуталась в ветках, побежала прочь.
– Не ходи ко мне… если любишь, – прокричала Подгаецкому, обернувшись на ходу и закрывая лицо рукой от хлеставших веток.
На веранде уже накрыли чай. Любовь увидела это через окно, пригладила ладонями растрепавшиеся волосы и присоединилась к чаепитию. Вопроса матери «А где Вася?» она не услышала.
Она сидела за столом и видела край себя в старом зеркале в витиеватой раме, висевшем у входа. Оно всегда тут висело, и место Любы всегда тут было, как в сказке про Машу и трёх медведей, а вот, оказывается, её место не здесь, а там, с В. Д. Где он? Почему не звонит? И какой предлог выдумать, пусть белыми нитками шитый, чтоб ему позвонить? Просто сказать «какая сегодня дивная погода»? Или «не могу без тебя»? Нет! Вернее, да. Но страшно и стыдно! И какое страдание из-за этого стыда и страха! Она еле сдержалась, чтобы не подойти и не столкнуть зеркало на пол. Тогда бы оно упало и раскололось на острые осколки, как её жизнь, ещё вчера ясная, упорядоченная, с невозмутимым завтрашним днём. Одна только рама повседневности и держала их вместе, а чуть сдвинь, и осколки неприкаянно расползутся во все стороны. А пока ещё каждое зеркальце пускало ей в глаза солнечного зайчика, слепило и обжигало, и никак нельзя было разобраться, как поступить, чтобы никому – жалко всё-таки Подгаецкого, в чём он виноват? – не сделать больно, а прежде всего, самой себе. Но именно это было невозможным более всего прочего, потому что там, за острыми осколками её жизни лежала другая её жизнь, окончательная, новая, подлинная, которую она слепо искала. Жизнь с В. Д. Их любовь и счастье. А как сказал святой падре Пий, «Где любовь, там Бог»....И друг друга любити нелицемерно сотвори…