Это был до того мне привычный за командировочное время мое вестибюль – с листьями, вроде осоки, узкими и в разные стороны, что торчали из покрашенной деревенской кадки, с пейзажем озера в лесу (на стене), а по озеру утки плывут, с напольными часами в углу, где все так же медленно двигался маятник, с запахом печек-«барабанов», а из уборной хлорки, – прямо родной теперь мой, тихий мой вестибюль.
Не торопясь, за загородкой справа, у администратора, перекусывали с дочерьми две уборщицы, а скрипящие под шагами полы были уже вымыты, и людей кругом не было, у нас только вечером пили крепко в общежитиях-номерах, иногда здорово так песни орали под трехрядку, бывало, что дрались где-то, а днем по лестницам топали редко, разве что к телевизору.
Однако сейчас, когда поднимался я на второй этаж, мне сразу слышно стало, как из четырнадцатого номера радостно матерились там киряющие, но в приоткрытую дверь только одно оказалось видно, что у них на шкафу лежит огромная кукла боком и головою на чемодан. И отсюда это похоже было на заснувшую на чемодане лилипутку.
Я поднялся к себе в светелку под самой крышей, швырнул на кровать портфель и, с ходу выпив тоже полный стакан, зажевав плавленым сыром, долго рассматривал схему, висящую на моей стене: «План эвакуации из помещения Дома крестьянина в случае пожара». (Только ничего на плане я не узнавал: или вся эта схема была вовсе не отсюда и она решительно ничего не означала?!)
Я изо всех сил замотал головой, опять услышав за окном зов «ящера», и, повернувшись тут же, рванув обеими руками, распахнул окно.
А там был никакой не ящер, это были звуки трубы, там во всю ревели трубы на площади.
И сперва я подумал, что это просто похороны: по площади медленно двигалось шествие под духовую траурную музыку, как происходит до сих пор в провинции, и была это какая-то жуткая музыка, она выступала слева, из переулка, и, разливаясь, плыла по площади. Но играли, мне показалось, не траурный марш. Оттого что сквозь рыдание похоронное оркестра прорывались еще какие-то непонятные звуки – только потом я узнал, что это была «Оклахома».
Отсюда, из маленького окошка, не просматривалась целиком вся площадь, ее заслоняла пологая крыша второго этажа, и еще выглядывали из-за крыши верхние ветки, почти что голые, деревьев, которые росли у дома, а дальше кусок противоположной стороны площади, старые арки торговых рядов, низенькие серые дома, дом Однофамильца. И я видел, как выходили они слева из переулка на той стороне, видел впереди носилки, покрытые чем-то красным, и был там большой портрет, и музыка гремела.
Я высунулся в окно по пояс, забрался на подоконник коленями, потом вылез наконец наружу, держась за раму окна, осторожно ступив на громыхающую железом крышу, и распрямился во весь рост.
Вся площадь была теперь подо мной.
И почти вся площадь была уже забита народом! – идущим как будто бы в ногу, они все выходили, выходили из переулка на той стороне… И впереди четверо действительно несли носилки, но гроба не было, а носилки были почти пустые, там только виден был какой-то кубик, прикрытый кумачом, и прислонен к нему (прикреплен, наверно) портрет с двумя флажками и в красной с черным траурной раме.
А за носилками маленькой растерянной кучкой шли какие-то старики и старушки, они все оглядывались. И сразу за ними двигался духовой оркестр: помятые, с раздутыми щеками парни ревели в трубы, ударяли, поднимая кверху со звоном и разнимая их, тарелками и били глухо в большой барабан.
А за гремящим и звенящим на всю площадь оркестром надвигалась пристроившаяся к ним толпа.
Эти шли рядами, чуть не по десять в ряд, обтрепанные молодые люди, парни и девки в штормовках, даже в одних ковбойках, в джинсах, в стеганых штанах, словно из одеял, с заплатами, заметными на коленях и на локтях. И в самом первом ряду шагала девушка в кожаной куртке, огромного роста, а с ней за руку мальчик в чем-то розовом, с золотыми волосами.
И еще – тут же, с ними, впереди молодой человек с темной бородкой нес на длинной палке как будто плакат, но почему-то весь из металла. И на гладком металле отсвечивало, ослепляя, солнце, и блестела на девушке кожаная куртка.
Я это видел с крыши очень хорошо.
Из выкриков со второго этажа подо мной, с балкона, из ответов стоящих на тротуаре, когда замолкал оркестр, я тоже понял, что за носилки и кумачовый кубик: это кто-то завещал своим близким похоронить его урну с прахом в городе, где жил молодым, где он служил когда-то. Я даже фамилию и имя-отчество его расслышал, по-моему, ясно: какой-то старик Иван Николаевич, из-под Москвы. А теперь с площади слышно было, когда замолк вообще оркестр, сплошное, непрерывное шарканье ног и гул, точно это море, как говорится, – гул толпы. Но потом, все вдруг перекрывая, раздался справа на всю площадь металлический голос в мегафон:
– Внимание! Внимание! Во избежание заторов и возможных несчастных случаев сейчас будет пропущена только траурная процессия, замыкаемая оркестром!
– Внимание! Внимание! Сейчас будет пропущена только траурная процессия, замыкаемая оркестром!
Справа, загораживая выходы с площади в переулки, виднелись три желто-голубых милицейских «попугая»: такие знакомые каждому оперативные, маленькие тупорылые машинки УАЗ-469 с фиолетовыми маячками на крышах. В маячках на желтых крышах беспрерывно посверкивали крутящиеся огни.
Потом все желто-голубые эти машинки с огоньками начали одновременно двигаться, как игрушечные, но в разные стороны. Средняя пятилась, виляя, по переулку задним ходом, как бы показывая и освобождая носилкам путь. А две другие, наоборот, выкатились навстречу и медленно пошли с обеих сторон впритык к толпе, ее уплотняя, подравнивая идущих. Потом сразу же за оркестром левая машинка повернула и стала поперек, загораживая остальной толпе путь.
А я смотрел, вытягивая шею, как почти бегом, подхлестываемые голосом из мегафона, уносят на носилках кубик этого Ивана Николаевича в открытый для процессии переулок, как вслед поспевают, спотыкаясь, старики со старухами и трусцой догоняет их оркестр с медными улитками своих труб и большим барабаном. А боковые два переулка, откуда минутой назад выезжали «попугаи», теперь были перекрыты стоячими серебристыми загородками.
И глядя на укороченное это, ускорившееся шествие, я только сейчас сообразил, откуда мне так знакома фамилия Ивана Николаевича – Аверкиев Иван Николаевич! Иван! Аверкиев-кавалерист – из записок Однофамильца!
Боже мой, неужели это все правда?! «С маузером в руке, с факелом в другой…»
– Внимание! Внимание! Повторяю, – продолжал все тот же голос в мегафон. – Во избежание возможных несчастных случаев, повторяю…
Отсеченная от пробежавшего оркестра молодая толпа с металлическим плакатом напирала на «попугаи». А с двух сторон через площадь двигались к ним какие-то растрепанные тетки, рабочие со смены, мелькнула иностранная «шинель» Опраушева.
– Мяса! – почему-то кричали тетки. – Мя-са!!
И все люди подо мной на площади скапливались поближе к загородкам, обтекая постепенно, оставляя позади неподвижные «попугаи». Только голос увещевал по-прежнему, и очень ярко, прямо по-летнему сияло над площадью солнце.
А потом я услышал, как ревут моторы.
Из переулков, мимо отодвинутых мгновенно загородок, ослепляя зажженными днем фарами и включенными на кабинах прожекторами, одна за другой выезжали и разворачивались боком двухцветные поливальные машины.
Они пошли с ходу, в затылок друг другу по площади вкруговую, рассеивая брызги, цистерны были у них оранжевые, а кабины голубые, оттесняя напором воды толпу, все расширяя и расширяя круг.
И тут я увидел, как рванулась вперед прямо на блещущие эти струи розовая фигурка. Мальчик скинул куртку и полуголый, расставив руки, грудью бросился под удары струй.
– Петя! – закричал я с крыши. – Назад! Мальчик, – кричал я, потрясая кулаками, – Петя, назад!..
Никогда до этого не было мне так худо, потому что отсюда я ведь ничего не мог!.. Здесь, на этой крыше, на самом краю, беспомощно протягивая туда руки, я ж не мог уберечь ребенка…