А теперь она бежала по улице вдоль бульвара, огромная «Эмма», так стремительно, что отлетали назад светлые ее прямые волосы, в расстегнутой, резко блестящей кожаной куртке, в длинном джинсовом с зияющими разрезами платье, и подпрыгивала позади у нее столь же упругая с иностранными буквами дорожная сумка на ремне. Короче, весь вид потрясающе выросшей «Эммы» был до того рельефный и от нее так разгоряченно пахло, что абсолютно все с носилками и без носилок уходящие с «чистого понедельника» мужики оглядывались.
А ведь это каждому, если припомните, очень хотелось побыстрее быть взрослым. И лишь теперь, наверно, зрелые и самые сердечные женщины, проницая, как мало «Эмме» лет, думали, всю ее разглядывая: «За что ж ей такое несчастье?..»
Потому что, если уж быть до конца откровенным, мне тоже было бы очень даже лестно хотя бы представить рослую, великолепную, задыхающуюся «Эмму» своей любовницей. Тогда как хихикающий подросток, моя дочка – одного с ней возраста.
И мне также хорошо известно, как на углу бульвара и Профсоюзной она остановилась возле дома с каменными львами, который был ее предков дом, дом прадеда Николая Павловича, как объяснял Опраушев, отец ее Витя.
Очень большая «Эмма», кусая яркие выпяченные свои губы, разглядывала маленький «предков дом». Карлики-львы лежали тут не у подъезда, а на арке ворот, совсем как старые очень несчастные мопсы, подсаженные на край буфета. Оттого их облупленные каменные жопки с навсегда поджатыми между ног хвостами торчком оттопыривались в проросшей живой траве.
«А какая, – говорил ей мальчик ночью, – какая нежная у тебя щека». И даже встал на цыпочки, потому что был меньше ростом. Ему так хотелось по-настоящему, по-человечески прожить свою жизнь. Все оглядывали великолепные полные ее ноги, чем, действительно, она гордилась, а он сказал, благоговея: «Эмма!..» И коснулся тихонечко ее щеки…
– Наташка! – отовсюду ей кричали. – Эй, Наташка! – А она стояла, плача, запрокинув зареванное лицо вовсе не на лилипутских львов, и ничего не слышала, не слышала, как ей кричали: – Наташка! Здравствуй, Наташка!..
– Наташка, – повторил совсем уже близко голос, – да что с тобой?
– Ана-толий Иванович! – навзрыд, отчаянно зарыдала «Эмма»-Наташка. – А-на-то-лий Ива-нович!
Анатолий Иванович, сдерживаясь, по-отечески похлопал ее по плечу. Он был, как все, конечно, гораздо ниже Наташки-«Эммы», но очень плотный, в ворсистой шляпе, в коротком плаще-реглан, с не очень тоже большим, но вполне уместным для заведующего учебной частью техникума портфелем. А она возвышалась рядом, опустив на грудь светловолосую бедную свою голову, вся содрогаясь, рукавом вытирая слезы и под носом.
Анатолий Иванович, как ребенка, взял ее за правую руку и повел и вывел сразу, огибая дом, на Профсоюзную, где открывалась обычная, без всяких мопсов-львов калитка заднего двора с прямоугольной вывеской сбоку: «Опорный пункт охраны порядка», а еще ниже меньшими буквами: «Головная организация – Машиностроительный техникум».
Вот здесь на первом этаже в кабинете Анатолий Иванович стянул участливо с нее кожаную куртку, усадил в кресло, затем повесил свой плащ и шляпу и правой ладонью, как всегда, пригладил себе волосы сзади.
У него по-прежнему была такая короткая стрижка, если не «под бокс», то все же так, как у спортивных молодцеватых блондинов лет, скажем, тридцать назад. Хотя при этом Анатолий Иванович Корзубов, друг дома Опраушевых, ставший недавно завучем и еще, по нагрузке, начальник дружины Машиностроительного техникума, был моложе меня лет на шесть, а то и на все семь. Но до чего ж покровительственно он – как детенышу! – всякий раз улыбался, прищурив на крепком, на широком своем лице добродушные глазки-щелочки.
Потому и Наташка-«Эмма» перестала наконец реветь и даже ответно сквозь слезы ему улыбалась, сидящему напротив за письменным столом, с авторучкой, под старым лозунгом во всю стенку: «Жить и работать без правонарушений!»
И все теперь рассказывала ему, а он записывал, кивая и улыбаясь тоже благожелательно, и из-за этого я так уверен, что самая из всех понятная и к тому же самая для всех приятная версия пошла в городе отсюда, т. е. от Анатолия Ивановича.
А именно: сидя с Опраушевым Виктором (с «отцом Витей») в выгороженной его комнатке, они (т. е. «отец Витя» и я, именуемый впоследствии «хмырь командировочный» или «человек с идеями») жутко напились.
– Сука!!! – вопил по-прежнему во все горло «отец Витя».
– Сука, – подтверждал «человек с идеями». – Все. Сука. Туфта. – И подливал ему и себе крепленого.
Но ведь если говорить до конца объективно, то очень доброжелательный Анатолий Иванович обладал действительно этим важным для жизни свойством: непросто успокаивать, а возбуждать приятные человеку надежды. Например, когда недавно, пару месяцев назад, Фесенко, которого в городе называли коротко «хозяин», объявил о полном переходе города к самообслуживанию и самоснабжению, то первым, как известно, Корзубов Анатолий Иванович выдвинул лозунг «Молодежь! За город образцового порядка».
– Следовательно, – прерывая быструю, крючками, за Наташкой стенографическую запись, он прищурил с удовольствием на Наташку снисходительные свои глаза, – выходит, первая «командировочная» идейка: вернуть правду жизни силами покойников?
– «Силой»?!. Но… Но это, Анатолий Иванович, наверно, не все, – обеспокоенно даже стала подниматься в кресле Наташка.
– Почему ж не все. Именно все, – откладывая ручку, подтвердил благодушный Анатолий Иванович. – Этот малый твой, кого ты ищешь, разве ты знаешь о нем всю правду? Может, он как разведчик, – усмехнулся Анатолий Иванович, – а вот за ним и все. Если действительно это общее дело.
– Нет!.. – стремительно замотала головой Наташка, закусывая губу. – Мне… Мне он говорил!..
– Интересно. – Анатолий Иванович, не торопясь, обошел свой стол и нагнулся, опираясь с удовольствием рукой о кресло над большой Наташкой. – Так что ж он тебе говорил?
– Во-первых, – с трудом улыбнулась снизу вверх Наташка, – никто, ни один человек не понимает, что за Леонард и где его контора.
– Ну, допустим, – согласился благодушно Анатолий Иванович и, пододвинув стул, сел вплотную неторопливо напротив Наташки, касаясь коленями необыкновенных ее колен в голубых дамских колготках под цвет джинсового платья с разрезами и ощущая, естественно, такие близкие и такие приятные запахи. – А во-вторых? В-третьих? И в-четвертых? А?..
Но здесь давайте мы остановимся, потому что сил у меня нет рассказывать в деталях, что было во-вторых, в-третьих и в-четвертых, эту дальнейшую красочную картину, как добродушный и снисходительный друг дома Опраушевых Анатолий Иванович, зажавший теперь в кулак и папу, и маму, заглатывает с потрохами бедную эту дуру, у которой превосходное – и при этом огромное! – тело женское, а в голове возвратившиеся опять облака да сердечные и сострадательные «Эммы», в которых влюбятся принцы… И еще рассказывать о столь беспощадной жалости Анатолия Ивановича, до тех пор отеческой, до того задушевной и мягкой, пока у Наташки-«Эммы», приткнувшейся к его пиджаку, не закрылись сами собой заплаканные глаза и не раскрылись губы.
А в корзубовском кабинете был совсем уж подводный сумрак и недавно покрашенные, нежно-салатовые решетки на окнах, а за ними склоняющиеся, угольного цвета, с голыми ветвями, как черные рога, невероятно твердые стволы во дворе, которые окружают пустой старинный фонтан с каменными купидонами…
Поэтому, естественно, что самый привычнейший звонок телефона в кабинете раздался до того пронзительно, что сомлевшая Наташка, вытаращивая глаза, мгновенно сдвинула, пылая, вырываясь, стиснула вместе колени, отчаянно пытаясь оправить юбку, а сопящий и багровый Анатолий Иванович, наклоняя голову, как бык, ринулся, вытягивая руки, на телефонную трубку.
– Опорный пункт слушает! – гаркнул бешено Анатолий Иванович. – Ал-ло!
Но тотчас же голова его с телефонной трубкой, прижатой к уху, словно бы в добрую половину укоротилась. – Вас слушаю! Я у телефона! – А затем на все гремящие слова из трубки укороченная его голова успокаивающе, понимающе и готовно принялась кивать: – Да, да, обязательно. Да, да, да, обязательно. Да, да, да.