Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– И вы сразу увезли его?

– Да. Я его повез.

Петр Сергеевич рассказал мне самый удобный, короткий путь, каким он тащил санки: вниз все время, никуда не сворачивая, по не очень освещенной Доломановской улице, потом направо, в Леущинский переулок, откуда быстро оказываешься на площади, где почта-телеграф, но тоже с правой, с редкими фонарями стороны – я уж настолько хорошо знал старый город и много раз проходил тут, что достаточно верно ориентировался, по-моему, в детальном рассказе Однофамильца, вроде бы не только он один, а я с такой же быстротой вез по снегу отрока поздно вечером в воскресенье.

В этот час на Доломановской не было, как всегда, никого. Однако из-под заборов и повсюду из-под калиток не то что не лаяла, но даже не взвизгнула ни разу ни одна собака. Хотя все время звякали почему-то собачьи цепи, то справа звякали, то слева, все время они звякали, но как будто не на земле, а словно «над землей». Тогда, озираясь, Петр Сергеевич, заглядывая поверх калиток, увидел там в свете луны словно бы распухающих дворовых собак с очень острой и длинной торчащей шерстью. И собаки действительно были не на земле: все собаки стояли сверху на будках, вздрагивая, молчали. И Петр Сергеевич побежал, стискивая веревку саней.

Поначалу бежал он все так же прямо, под уклон, трусцой по Доломановской, тесемки на ушанке у него развязались, болтались меховые уши. А в этот снежный вечер, естественно, очень многие протапливали комнаты, дымили трубы, и такой шел отовсюду вперемешку легкий, свежий запах снега и такой домашний запах дыма, который на улице Петр Сергеевич любил всегда, а особенно в зрелые годы и особенно под старость, вечерами. Это действительно был неизбежный, каждый год возвращающийся мудрый запах.

И Петр Сергеевич – как рассказывал он – перестал вдруг бежать, перевез сани почти машинально на левую сторону улицы и попробовал ручку очень высокой и очень старой двери.

Первая, рассохшаяся, вся резная дверь открылась сразу. Но за нею были вторые двери, которые всегда отворялись туго и которые сразу не поддались.

Здесь, в совершенно неосвещенном теперь деревянном доме, похожем под луной на двухэтажный терем с резными балкончиками, деревянными, занесенными снегом, все четырнадцать последних лет находилась С-кая городская контора Геолстром-треста. Контора (как мне объяснил Петр Сергеевич) – где «стром» означало «строительные материалы» – была ликвидирована пять месяцев назад, и табличка ее на улице давно отвинчена, а летом, собираясь перестилать полы, выселили жильцов не только первого, но и второго этажа.

Здесь все последние четырнадцать лет, исключая праздники, субботы и воскресенья, Петр Сергеевич Однофамилец каждое утро отпирал учрежденческую комнатушку, где находилось два канцелярских столика – на одном накрытая пишущая машинка, стояли сейф и стулья, проветривал учреждение или растапливал печку «барабан». Потом из граненого стакана он набирал в рот воды, хорошо брызгал на пол и начинал методично, как он привык, длинной щеткой подметать пол.

В принципе – о чем упоминал Петр Сергеевич – по штату числилось здесь три единицы. Но все это были крохотные полставки для совместителей, и по ежегодной договоренности с трестом четырнадцать лет он проработал один за всех, получая одну фактически, но состоящую из формальных трех «половинок» полноценную ставку. Городской представитель общесоюзного треста, он превосходнейше – не подкопаешься! – вел бухгалтерию, успевая при этом топить «барабан», устраивал для всех ночлег и еще печатал двумя пальцами на старинном «Мерседесе» все бумаги.

Петр Сергеевич распахнул наконец облупленную дверь конторы и обернулся.

Тонкое, совсем детское, с посинелыми губами, с полуприкрытыми глазами, очень озябшее, замученное лицо сидящего в санках было запрокинуто назад, к спинке саней, только чуточку вбок к плечу, как у человека в обмороке, а простыня сползла пониже.

Однофамилец бросился тут же и наклонился, поднял огромную – для лопаты – выпавшую у мальчика брезентовую рукавицу, ею начал обмахивать, веять, как полотенцем, перед обморочным неподвижным лицом. Золотистые эти волосы, такие тонкие, развевались в стороны от ветра, а Петр Сергеевич широкой рукавицей обмахивал сильней, сильней, разгоняя (как он понял) печной, вероятно, запах.

Он нагибался ниже, дул в бледное обморочное лицо, но дотронуться до простыни было очень страшно, он продолжал махать и дуть в лицо, и вдруг нечаянно зацепился, коснулся его груди. Под пальцами была твердая настоящая грудь, худенькое настоящее тело. Да и мальчик, заморгав, начал открывать глаза, и опять увидел Петр Сергеевич близко светло-голубые, широко раскрытые – свои собственные глаза.

Тогда, схватив веревку, он что есть силы потащил сани через Леущинский переулок к площади, где было просторней, воздух другой, и все оглядывался: мальчик сидел неподвижно, закутанный в простыню, и смотрел на него.

Площадь, где почта и телеграф, была тоже безлюдная, вся белая, только снег перестал, была видна луна (в С., в старом, я имею в виду, а не в новом городе, насчитывалось, как известно, шесть площадей: уездный город возникал тут когда-то из нескольких деревень, и эта особенность до сих пор сохранялась в городской планировке).

Петр Сергеевич осторожно двинулся в обход площади вдоль заборов, вдоль домов с закрытыми ставнями – здесь уже спали. Металлические опоры «Эйфелевой башни» (как, смеясь, называли молодые инженеры с завода это стоящее на площади сооружение тридцатых годов) и ее стальные тросы-оттяжки мелькали теперь, приближаясь, за деревцами, насаженными по краю тротуара.

Петр Сергеевич Однофамилец тащил и тащил сани, стараясь убедить себя, что не виден за деревцами оттуда, сверху с башни, этой модерновой каланчи, где была будочка с окошками, но глядел по-прежнему, не отрываясь, на мелькающие железные приближающиеся ноги, на плакаты, высоко висящие на них. И плакаты видны были под луной хорошо.

На одном – он запомнил – просто был водитель комбайна с квадратными очками на лбу, как у сталевара; цвет его был дымчато-розовый, только подпись была четкая: «Хлеб растет из сердца моего». Но вот другой плакат, пожалуй, напоминал известный каждому когда-то «А ты записался добровольцем?!».

И Петр Сергеевич смотрел, подходя, именно на второй, с неразличимой подписью плакат – тыкающий пальцем, пока не понял, что громадное, веселое и грозное это лицо похоже на лицо Паши Швакова (это когда-то – о нем рассказывал Петр Сергеевич – у них начальником еще до войны в Потребсоюзе был Павел Федорович Шваков, Паша, который всякие, любые доводы отрезал: «Ты дай мне цифру, – втолковывал каждому Паша, – и больше ничего»).

Петр Сергеевич Однофамилец споткнулся, зацепившись, поглядел назад на санки. Мальчик рассматривал торжествующего Пашу с ужасом, и Петр Сергеевич, утешая его, улыбнулся ласково, как малому ребенку, даже захотел его погладить. Но вместо этого изо всех сил потянул сани дальше мимо железной каланчи, а мальчик все так же смотрел влево, сквозь редкие деревца, потом стал оглядываться.

«Ты дай мне цифру!» – оттуда – и с этой стороны тоже! – кричал беззвучно такой радостный Паша Шваков и по-прежнему тыкал в него пальцем. А розовый, очень радушный комбайнер-сталевар с тем же удовольствием ему пел: «Хлеб растет из сердца моего!»

Петр Сергеевич обогнул уже площадь, свернул вправо, в улицу, там снега было меньше, полозья скрежетали, тащить стало тяжелей, но он тащил, не останавливаясь. «Можно ли до конца разгадать, – думал он, – таинство рождения… Как появляется живое, беззащитное существо? И может ли кто до конца разгадать таинство смерти?! Это ж наверняка! – каждый человек очень бы хотел получить новую жизнь, чтобы начать ее сначала».

– Дедушка, – шепотом сказал вдруг за его спиной мальчик, – ты куда же меня везешь?

И Петр Сергеевич Однофамилец огляделся.

Они опять вступали на площадь. Но не было сквера посередине и не было железной каланчи, только снег лежал, ветер покачивал наверху плакат, свисающий с проводов.

11
{"b":"618036","o":1}