И так далее. Конечно, это была натяжка — мягко говоря. Дикая, нелепая, стыдная, но совершенно необходимая идеологическая натяжка.
«Бояров — революционер?! Да это голимое вранье!» — орал первое время Трофимову внутренний голос, ломкий и неуверенный голос студента-первокурсника. Но Трофимов давно уже не был студентом. Голос вскоре утих.
Статья вызвала некоторое оживление в академической среде, которое можно описать фразой: «Ах, сколько еще незаслуженно забытых имен в истории русской революции!»
Это можно было считать успехом.
* * *
И вдруг как гром среди ясного неба: профессор Сомов серьезно болен, лежит в Академичке, прогноз неблагоприятный. Трофимов приехал в больницу с коробкой шоколадных конфет и апельсинами, конфеты отдал сестре на посту — пустила ровно на пять минут.
Профессор его не узнал, напряженно смотрел мимо, беззвучно шевелил губами. Лицо пожелтело, высохло, спряталось за тяжелыми очками. Похож на инопланетянина, подумал Иван. Так и просидел все пять минут, пока не пришла медсестра. И только когда он встал, собираясь уйти, заметил, что Сомов держит его скрюченным пальцем за пуговицу на пиджаке, будто зацепился. Иван наклонился, осторожно взял его руку, легкую, холодную, хрупкую. И услышал тихое, как шорох бумаги:
— Мне уже не до идеологии, могу откровенно говорить… Ты теперь ищейка у него… Брось, брось… Берегись…
Трофимов долго потом думал над смыслом этой фразы. Если он здесь был, конечно, смысл. Первая реакция: Сомов бредит. Ищейка… При чем тут ищейка? И у кого это — у «него»? Но слова не давали ему покоя, и особенно последний жест профессора, когда он ухватился за пуговицу, словно утопающий за соломинку.
Сомов умер через день после визита Ивана. Хоронили на Новодевичьем кладбище. Старые университетские «тузы», многие из которых и сами приближались к последней черте, говорили прочувствованные речи, кто-то прочел стихи, написанные в молодости покойным (ого, Порфирий Степанович, браво!). Трофимов стоял в сторонке, среди студентов. Когда к гробу подошел очередной оратор — импозантный, сравнительно молодой еще мужчина с крючковатым носом и цепкими, пронзительными глазами, Трофимов услышал позади шепот:
— Дра-ась, сам Афористов пожаловал! Фу-ты, ну-ты!
— Это которого из Москвы поперли?
— Насчет поперли не знаю, но место Сомова на кафедре он займет, это сто процентов! Теперь не соскучимся, будь спок!
Изогнутая, бормочущая очередь прощающихся, стук сухой земли о крышку гроба, сумбур в голове. Отряхнув руки, Трофимов поспешил к выходу. Нельзя сказать, что смерть Сомова как-то особенно поразила его, но гнетущее чувство потери, которую ему еще предстоит осознать в будущем, имело место. Хотелось побыть одному.
За воротами кладбища он заметил огромный, сверкающий хромом и черным лаком автомобиль, по всей видимости, американского производства. Сперва подумал даже, что это катафалк. Хотя нет, слишком пижонский вид для катафалка. К тому же водительская дверца открылась, из машины вышел… Как его, Амфоров?.. Афористов, вспомнил Иван.
— Здравствуйте, здравствуйте, товарищ диссертант!
Афористов вышел ему наперерез, протянул руку, как старому знакомому. Трофимов обалдело пожал ее.
— Можете не представляться, Иван Родионович, я знаю, кто вы. Наслышан и даже немного, как бы это сказать, начитан…
Не отпуская руку, Афористов откровенно разглядывал его, даже голову немного назад откинул. Кажется, вот-вот выдаст что-нибудь вроде: «Теперь немного развернитесь к свету… Еще на пару градусов, если можно…»
— Интересная тема, интересный подход… Рвение присутствует, что в наше время большая редкость… Я доволен. Главное, не расслабляйтесь, Иван Родионович. Очень не люблю, когда расслабляются. — Он отпустил руку, сделал шаг назад, прищурился, как художник, разглядывающий свежий мазок на полотне. — А теперь можете идти. Ищите, торопитесь. Работайте, Иван Родионович.
Не оглядываясь, Афористов сел в машину и уехал. И подвезти не предложил. Иван, не моргая, смотрел на удаляющуюся корму лимузина. Что это было? К чему? Откуда этот Афористов его вообще знает?
Когда машина скрылась из виду, он наконец смог пошевелиться. Побрел к остановке. Сел в подошедший автобус, поехал домой. Постепенно до него дошло: а ведь знакомый голос у этого Афористова — густой сочный бас… Как у той кондукторши. Стало быть, очередной сеанс чревовещания?
Но кто стоит за этим? Он отогнал дурные мысли, которые не могут прийти в голову советскому ученому-атеисту, исповедующему диалектический материализм.
* * *
У соседки, которая больше всех возмущалась стуком его печатной машинки, незаметно подросла дочь, поступила в музыкальную школу. Купили ей старенькое немецкое фортепиано, гулкое и дребезжащее… Гаммы и этюды, менуэты и сонатины с семи до десяти вечера, включая выходные.
Теперь на Трофимова никто не жалуется. Он больше не дятел и не долбо…б. Он нормальный мужик. Звук его машинки — как мелодия из старых добрых времен, когда все были моложе, добрее, а водка была дешевле. Вздумай он вдруг постучать среди ночи — в ответ из соседских комнат и квартир раздадутся восторженные аплодисменты. Впору устраивать концерты по заявкам.
Мораль: «стук-стук-стук» народу нравится больше, чем менуэт соль-минор И. С. Баха.
…В первые дни нового, 1967 года в «Историко-философском ежегоднике» вышел очерк «Опаловщина. История одной секретной аудиенции Наполеона».
Делать из графа Опалова революционера было бы совсем уж глупо. Да и нужды нет. С графом все предельно ясно: уважаемый, казалось бы, человек, москвич, в то же время типичный чиновник царской администрации (реакционер? Конечно, реакционер!), он доносит французским оккупантам на группу русских патриотов, готовящих поджоги в захваченной врагом Москве. Патриотов расстреливают, графа принимает сам Наполеон, благодарит за службу, в знак благодарности преподносит ему «иудин» перстень, сняв его с руки одного из своих генералов. Опалов, седой вдовец с одышкой, вдруг преображается, проделывая знакомый путь через безудержные кутежи, скандалы и славу первейшего развратника — к смертному одру. Мораль: вот она, гнилая сущность царского чиновничества.
Изюминка в том, что Опалов никогда и никому не сознавался в своем предательстве. Встреча с Наполеоном в его собственной версии выглядела как приглашение к сотрудничеству (со стороны Наполеона) — и исполненный негодования решительный отказ (со стороны Опалова). Якобы разъяренный император уже готов был собственноручно расправиться с «упрямым русским канальей», но мужество графа настолько поразило его, что он отпустил его на все четыре стороны и даже преподнес подарок en souvenir… Как ни печально, эта версия обрела официальный статус. А граф Опалов, несмотря на свою дурную репутацию, заработанную позже, считался чуть ли не героем Отечественной войны. В дореволюционной географии Петербурга значились Опаловский переулок и сквер имени Опалова, в Петербургском университете была учреждена Опаловская стипендия для иногородних студентов, финансируемая из графского наследства… Царизм, что с него возьмешь!
Чтобы докопаться до сути, Трофимову пришлось изрядно потрудиться. Мемуары, частная переписка, показания свидетелей по делам о государственной измене (в Москве после оккупации 1812 г. таких дел были тысячи), а также некоторые французские источники. И вот тут профессор Живицкий в очередной раз включил свои международные супервозможности и помог раздобыть копию очень редкой книги воспоминаний французского полкового лекаря Жака Моро, единственный уцелевший экземпляр которой хранился в городском архиве Сен-Дени под Парижем.
Это было чудо из чудес. Лекарь Моро водил личное знакомство с наполеоновским генералом Годе, с чьей руки был снят подаренный Опалову перстень. То есть не снят, если быть точнее, а — содран вместе с мясом, что привело к воспалению и смерти. Впрочем, по словам Моро: «…члены генерала уже были поражены неведомой мне инфекцией, и пальцы сильно распухли, от коей инфекции он впоследствии и скончался…»