Этика – мать репрессии. От неё пошли сексуальные, социальные и все прочие притеснения, чин войны и насилия, да и сам апокалипсис. Нынче этика, крышевавшая падший гибнущий мир с дней Авеля, защищает «сакральность» базовых, половых основ ей любезных устоев, кои, мол, рушатся. Это ложь во добро, пословицей. Не инцесты и геи здесь виноваты. Традиционный секс – гид в кошмары, так как крепит мораль, поместившую эрос в рамки. Будто он может быть половой per se.
Нет вам, ёб@ри и давалки, плюс их радетели! Каждый волен любить дам, девочек, коз и мальчиков, и мужчин, и сестёр своих всяким способом во взаимность. Лишь без насилий.
Ибо насилие – ваше кредо, царь иерархий, хамства, диктата, войн и репрессий.
Мир развивается, тщась спастись из устроенной троглодитами от морали бойни. Рек Христос: «Я приду, когда двое станут единое, вне и внутренне…»
Будет так – а не в пользу забитого нормой всемства. Мир наш моральный. Нужен ― духовный нерепрессивный мир.
196
Знаете, что «Бизе есть фокстротные дёрганья позитивизма»? (К. А. Свасьян).
197
Наверное, оттого что политика – «дело грязное», все спешат в неё.
198
В язву знать о Чайковском не как положено. Он святыня; тронь – возмутится Россия. Что там Россия – всё человечество, умное и культурное. Очень мэтр выразил человечество. Ведь он сам – человечество как оно себя мыслит. Встать на Чайковского – значит встать против русских и всего мира и унаследовать Чаадаеву, принятому безумным.
П. И. все любят. Искренне. Идеальный мужчина у нас – начальник. А норма звука – П. И. Чайковский. Консерватория названа его именем, и есть конкурс Чайковского, как известно. Музыка, в целом, – музыка в мере, сколь она по-чайковскому. Непохожее – меньше музыка.
Но мы судим Чайковского. Основания? Коль с «музлóм» очевидно (все отдают отчёт, что оно эрзац-музыка), то с Чайковским сложнее. Он в высшей лиге, критика зряшна. Лучше б смолчать о нём, но есть «но» – и серьёзное, такового порядка: если «музлó» занимает более 98-ми процентов, П. И. Чайковский, троянский конь в достоподлинной музыке, прибирает ещё процент, что чревато бедою, порчею вкусов. Плохо, что скроенные по классическим нормам опусы мимикрируют под олимпы и принижается реноме у других имён. Как так сделалось? почему Глинки, Меттнера, Грига, Лядова и других в стольких крупных объёмах нет? Почему по «Орфею» чаще банальность?
Да, он банален, П. И. Чайковский. Чем и любим. Он полностью воплотил дух общества, о каком сказал Пушкин, что презирает отечество с головы и до ног (Чаадаев подчёркивал, что в России от мысли до мысли тысячи вёрст идти и такие же дали от чувства к чувству; см. также Рóзанов…)
Что Чайковский? Он есть этическо-эстетическая Россия, да и весь мир в этическо-эстетических шорах. Он и продукт его – это как мир вокруг хочет мыслить и чувствовать. Как? Отчётливо. Отсекая неясное, напрягающее ментальность, ради несложного. Тягость вместо мучений, скука вместо терзаний, благость вместо восторга. Гляньте на Моцарта, Брамса, Малера, чтобы вникнуть: лучшие опусы у П. И., симфонии, ординарны: в них чувства, мысли вроде и есть – но куцые, завершённые, как освоенный, одолённый факт, как рефлексия качеств, сосредоточенных на себе, не знающих, кроме собственного, иного, этим гордящихся в ложной скромности.
Разум наш не поймёт вполне ни одну мысль и чувство: их концы в небе. Если наш разум как-то и сделал вид, что постиг всё, ― значит, он попросту отделил часть от целого и прервал связи с горним, чем заглушил зов высшего и язык трансцендентного. У Чайковского всё линейно и просто: боли без примесей, скажем, света. Больно, и всё тут. Трудно оформить Жизнь целокупно, как Бах и Моцарт. Но если вырвать клок – то легко сжарить ростбиф. Вот у ровесника мэтра, Брамса, – смутная, невместимая смесь эмоций, как оно в жизни, где понять трудно, да и не стоит, ни одну правду. Брамс – это хаос, в коем он скачет вдумчивой щепкой, чтоб раз, – единственный за весь опус – выплыть вдруг с ясной артикуляцией, но стыдясь её простоты. У великих гармония полихромна и путана, обертонна, контрапунктична. Наш П. И. ― одномерен. И монохромен. Он мелодист. От плоскости чувств и мыслей (можно страдать как Шпонькин, можно – как Достоевский), он и мелодии пишет ясные, ибо ведает, в чём есть зло и добро. Всезнание гонит сложность, портящую красивость. Он, как Бизе, альтер-эго его в эстетическо-нравственном, рубит жизнь, отсекая причудливость хаотических связей, – и выдаёт чёрно-белый, слаженный, внятный ясный продукт, отчётливый, ординарный, пусть и не пошлый, но пошловатый.
Брамс – это море. П. И. – макрель в нём, славная, но лишь рыба. Хочешь взгрустнуть чуть-чуть, а не то «пострадать» чуть-чуть меж чувствительных, в декольте и надушенных дам – к Чайковскому. Он подаст блюдо вкусное, с благовидною позой и без эксцессов. В нём нет контекста; текст есть, и сильный; но – нет контекста, нет обертонов, реминисценций и недомолвок. Что примечательно, мэтр говаривал, что он Брамса не любит. Там, мол, где надо бы, разъяснял П. И., длить мелодию, акцентировать и варьировать, дабы эту мелодию сделать выпуклей, выдать все её краски, всё содержание, Брамс срывается, переходит к другому (чтоб явить, мы дополним, много иного). П. И. Чайковскому так не нравится. Оттого мелос Брамса – сложная топика, в каждой пяди которой массы мелодики, из какой можно сделать вещь в П. И.-стиле, плоском в той мере, сколь и бравурном. В Брамсе зародыши всех мелодий. Contra – Чайковский с милыми, однозначными темами, видимыми до дна.
Он очень люб всемству. Слаб сброд, не терпит многообразий, сброд в них теряется. Потому есть чайковские, кустари, подающие лёгкие и удобоваримые блюда, без наслоений в них. Оттого-то Чайковский не сокрушает (разве что девушек). Оттого-то смешон порой, ибо искренен, как Ставрогин в злодействах. Как верить опусам с утомительным проведением двух-трёх тем, отражающих скудость психики? Барабаны гремят, трубы в рёв ревут… Ан, не Жизнь и не Бог в них и не высоты, сходно не пафос, но лишь патетика, рафинад один, об какой не сломаешь зуб и какой не пахнёт вдруг истиной. Всё красиво, слишком красиво, дабы быть правдой. Мелос маэстро – фрак, что застёгнут до ворота. Мелос Брамса не фрак; в Брамсе ходишь от первого до последнего такта голым, как уродился; фрак тебе – универсум.
199
Что я работаю над одним как бы текстом? Так как я знаю: всё в становлении, ничего нет статичного, зрелого. Всё в движении: страсть, энергии и эпохи, даже и камень. Всё течёт, уточняясь, высясь и ширясь, – тем освящаясь, ибо становится ближе к Богу. Будет миг, когда текст запоёт, что значит, что он не семы впредь, не фонемы, но песня истин.
200
«Борджиа». Сериал про семь смертных грехов «злого» папы. Будут смотреть.
Постыдно. В этом весь казус падшего человека. Надо ведь не смотреть как раз.
201
Виденье про чёрный камень. Тягостный символ – это кружение подле камня белых роений, сей акт дигрессии, атрофии мышления, торжества суеверия, нетерпимости к Жизни нерепрессивной, без угнетателей и рабов, пугающей грехопадный мир неприсутствием кровопийственных человеческих склонностей, что мертвят живых, вяжут их по рукам-ногам, чтобы кинуть в прах перед фикцией, пресекающей чёрным слаженным рёвом светлое пение.
202
Вы столкнулись с горячечным пониманием жизни, всей, целокупной. Здесь t⁰ повышена. Я, внутри себя, или – или. «Знаю дела твои; не горяч и не холоден. Если б ты был горяч иль холоден! Но поскольку ты тёпел лишь, не горяч и не холоден, то извергнешься ты из уст Моих» (Откр. 3:15—16). Для меня они истинны – вот такие рефлексии. Вывих мозга? Пусть, слава Богу (дьяволу, если он маска Бога). Я даже рад тому. Ибо чувствую за сто миль обочь, даже градус любви в Эдеме, – то, как должно быть. Хай меня – прежде вспомнив собаку; с ней у нас равные, непомерные восприятия и любви, и вражды, и жизни. Чтó мы утратили, если даже собака учит нас должной, подлинной мере?