– А я любил свою-то, – говорит он, – и видишь, как обернулось… Болела она долго, целый год почти. Я все ходил к ней в больницу… А потом раз – и не стало. Почему так, а?..
Он жалобно смотрит на меня пьяными глазами. Я думаю, как потом в каком-нибудь своем рассказе опишу его позу и глаза, вопрошающие о том, на что нельзя ответить. Бутылка уже выпита и брошена под ноги. Она лежит этикеткой вверх, и я читаю странное, неуместное название: «Нарком». На фоне красного знамени мужественное лицо человека, похожего на Маяковского, с широко открытым ртом. Я пытаюсь предположить, о чем он говорит. Наверное, что-нибудь о великом деле революции…
Оставив своего случайного собутыльника сидящим на скамейке возле моей бабушки, ухожу. Иду между могил медленно, не торопясь, чувствуя, что как-то просветленно пьяна, читаю имена и даты. Больше всего меня поражает смертельная, в прямом смысле этого слова, практичность. Забота о кусочке земли для будущего мертвого тела, выраженная вот в таких надписях:
Паппе
Игорь Валентинович
(1928–1994)
Паппе
Ольга Сергеевна
(1926–)
От этого делается как-то не по себе.
Перед некоторыми памятниками останавливаюсь всякий раз, когда прохожу мимо. Мама, папа, я – дружная семья. Маме тридцать четыре, папе тридцать семь, и пятилетний смеющийся мальчик. Большой продолговатый камень с неровными краями; здесь всегда много цветов. Все трое умерли в один день. Я пытаюсь сопоставить каменную неподвижность с их внезапно оборвавшимися жизнями, гадаю о причине, кожей ощущая, как тону в болотистом слове судьба, и нет ни одной ветки, за которую можно было бы ухватиться, чтобы не погибнуть. Я почти не испытываю жалости, я не задаю никаких вопросов. Я не знаю, кому их задавать.
В сущности, мне некуда торопиться. Мужа дома нет, и никого нет, и я знаю: как только я войду, пустота накроет меня с головой, и кухонный жесткий свет одиночества остудит горький чай.
Волна печального опьянения внезапно наталкивает меня на странную мысль: найти себе здесь, на кладбище, псевдоним, сделав живой чью-нибудь давно уснувшую фамилию.
Мне всегда казалась моя фамилия чересчур обыкновенной. Тем более для писателя псевдоним – вещь чрезвычайно важная. Он может принести удачу, а может сделать графоманом. Может поддержать, а может помешать. Взять себе новое крепкое имя, проросшее вместе с травой из земли, – в этом что-то есть.
Иду в ту сторону кладбища, где никогда не была. Народу уже совсем мало, поэтому на меня никто не обращает внимания. Кстати, это, наверное, единственное место, где никто ни на кого не обращает внимания.
Медленно брожу между памятниками и крестами. В розовом закатном небе, надсадно каркая, величественно пролетают вороны. От дальнего леса веет влажной прохладой. Красноватые отсветы падают на изумрудную траву, мягко покачивающуюся от сумеречного ветерка.
В итоге на примете у меня оказываются пять фамилий: Сон, Непугайло, Рябоконь, Брэде, Арфо.
Итак, Сон. В общем-то звучит. Но что-то здесь есть неестественное, и наверняка будут издеваться, называя Явь.
Непугайло. Несколько настораживает созвучие с пугалом. И, по-моему, не слишком выразительно. А хотелось бы совместить оригинальность и естественность, звук и смысл.
Рябоконь – это, конечно, звучно и ярко. Но смысл… Рябой конь – все равно что Пегий козел (Пегокоз) или Щипаная курица (Щипакур). Не годится.
В фамилии Брэде есть нечто романтическое, французское. Кроме того, привлекает созвучие с бредом, что всегда приятно: хорошо, когда текст отдает легким, едва уловимым сумасшествием. Но все-таки что-то не то. Слишком изысканная. Даже слегка пижонская.
И последняя – Арфо. Пронзительность и нежность арфы слышится в ней… Просторное зеленое а, задумчивое фиолетовое ф…
Фиолетовые флоксы в густой зеленой траве. Август, гамак, в котором лежу я, семилетняя, на крыльце уютная, в белом с красными маками платье бабушка, чистящая грибы. Я завороженно смотрю на ее проворные руки, на блестящие, похожие на маленьких рыбок, кусочки мясистых коричневых шляпок, плавающих в большом тазу с водой. Я совершенно, неправдоподобно счастлива… Как много еще будет в жизни таких вот незаметных приступов счастья, и как мало из них запомнится…
Арфо – изящная фамилия. Изысканная. Даже слишком изысканная. Может быть, нужно чуть поскромнее. Попроще.
Невостребованный пятидесятитрехлетний Афанасий Арфо в круглой рамочке долго смотрит мне вслед, идущей к выходу, чтобы успеть на последний автобус. Я благодарна ему за воспоминание…
А может, и не нужен мне псевдоним? Не нужен, как не нужны живым вещи мертвых, а мертвым – вещи живых? Вдруг чужая фамилия прилепит ко мне, как жвачку к столу, чужую судьбу, и от нее уже невозможно будет отделаться?..
Сажусь в автобус и напряженно думаю обо всем сразу: о бабушке, о теперь уже бывшем муже, только сейчас понимая, как все-таки привыкла к нему за пять прожитых вместе лет и как болезненно и долго буду отвыкать, о мужичке, с которым мы пытались превратить бесплотную память во что-то осязаемое, теплой струйкой текущее в горло, облегчающее на некоторое время застоявшуюся, как вода из-под завядших цветов, боль, пять не пригодившихся мне фамилий, проводивших меня до ворот кладбища и закрывших их за моей спиной…
К автобусу торопливо подходят люди. Водитель лениво поглядывает в зеркало заднего вида, дожидаясь, когда зайдет последний пассажир и можно будет закрыть двери. В кабине у него играет бодрая веселая музыка. Из труб крематория идет вялый, будто разжиженный воздухом, серый дымок. Медленно, словно туча на солнце, наползает на кладбище вечер. Я вдруг чувствую, как сильно устала за весь этот долгий день, и прикрываю глаза. Будущее меня почти не тревожит.
Недальнее плавание
Приятно заснуть ненадолго, а проснувшись, увидеть все тот же томный пейзаж: зыбкий контур гор, спокойная бирюзовая прохлада моря, стремительный белый катер, горячий даже на вид песок и под зонтами на шезлонгах разомлевшие от жары курортники. Рядом со мной лежит отец. Он в синих плавках и белой капитанской с якорем кепке, в наушниках, в которые, смешиваясь с шумом прибоя, течет «Война и мир». Он давно разведен с моей мамой и женат на женщине, сидящей подле него на песке и помогающей строить хорошенькому четырехлетнему мальчику что-то похожее на большой муравейник. Из моря, мокрый и радостный, выходит еще один мальчик, постарше, и присоединяется к ним.
Отец поворачивает ко мне голову.
– Жарко… Пива хочешь?
– Нет.
– А поесть?
– Нет.
– А я, пожалуй, выпью. – Он запрокидывает голову и долго, жадно пьет. Потом вытирает тыльной стороной руки влажные губы. Бросает пустую бутылку в пакет и снова закрывает глаза. Пытаюсь представить, какой он сейчас ощущает вкус: морской соли с пивом…
И мы опять молчим. Он слушает роман, его жена и сыновья заняты недолговечной постройкой, я бездумно смотрю на море.
Мне нравится загорать, нравится плавать, нравится объедаться вечером в ресторане креветками и печеными осьминогами, а ночью, лежа в душном номере, думать об этом курортном рае, о том, что я должна быть здесь счастлива, но ничего подобного не испытываю.
Иногда я подхожу к отцу и пытаюсь заговорить, но пятнадцать лет отчуждения не дают пробиться искренности, и разговор получается холодным и неживым, как воздух из кондиционера.
Я честно играю с братьями, но не чувствую никакого родства, я учу маленького алфавиту, но никогда не смогу объяснить ему, из каких букв состоит слово счастье – эти семь букв, стоя друг за другом, редко оправдывают свое соседство и почти никогда не совпадают с собственным смыслом.
Малыш берет меня за руку и тянет к морю. Я подчиняюсь. У него смешной круг с глупой добродушной коровой, он отчаянно бьет по воде руками и верещит; он никуда не плывет, но взволнован предвкушением своего недальнего плавания. Терпеливо объясняю ему, что надо делать руками и ногами, но у него ничего не получается. Передав его встревоженной мамаше, уплываю туда, где кончаются буйки, где море свободно от голов, где вода холоднее и синее.