Роллинзон засмеялся, немножко сконфуженный.
– О! Это очень хорошо и широко задумано, но как получить такую премию? Если бы я мог писать сочинения не хуже того, как я рисую, тогда еще…
– Оставь ты все эти «если» и будь решительнее. Скажи себе, что хочешь получить эти пятьдесят гиней, и увидишь, что получишь их.
Он отвечал, что все это одни разговоры, и больше ничего, но тем не менее я видел, что мои слова немного возбудили его, даже краска бросилась ему в лицо. Однако минуты через две он со свойственной ему серьезностью покачал головой.
– Ничего не выйдет, – спокойно сказал он.
Я только улыбнулся.
– Хорошо, – сказал я, – если ничего не выйдет, то не стоит и говорить об этом. Давай лучше решим, куда нам повесить новую полку.
Таким образом, вопрос о премии был отложен в сторону, но отложить его на словах было легче, чем на самом деле; так или иначе, но в течение всего вечера эти пятьдесят гиней не выходили у нас из головы. Что касается меня, то у меня возникла одна мысль, которую я держал про себя. Мысль эта была так грандиозна, так великолепна, что я не мог расстаться с ней ни на минуту. Однако рассказать о ней кому-нибудь, особенно Роллинзону, мне не представлялось возможным. Это была не просто великая мысль. Это была тайна…
Я все еще нянчился с этой тайной, когда мы отправились спать. Я даже рад был очутиться в постели: по крайней мере, можно было на свободе обдумать ее, не боясь быть кем-нибудь прерванным. В результате я не мог спать и чувствовал себя очень возбужденным, почти как в лихорадке. Я слышал, как внизу, в передней, часы пробили одиннадцать, и загадал, услышу ли я, как будет бить двенадцать. По тишине, царившей в спальне, и по звуку тяжелого дыхания моих пяти товарищей я знал, что все уже спят.
Все ли? Нет, не все. Еще один, кроме меня, борется с неотвязной мыслью, и эту мысль внушил ему я. Он тоже разгорячен и беспокоен, и он также слышал, как часы пробили одиннадцать. Прошло, должно быть, еще с полчаса, когда я услышал слабый стук, как будто кто-то царапается в дверь моей спальни.
Это был условный и знакомый сигнал.
– Да, – громким шепотом сказал я. – Входи!
Роллинзон толкнул дверь, вошел и уселся на мою постель. Свет был слабый, так что я мог видеть только его силуэт.
– Не спишь, старина? – спросил он.
– Не сплю, – прошептал я в ответ.
– Бьюсь об заклад, что ты думаешь о премии. – Да, – ответил я после минутного колебания.
Это я мог сказать, не опасаясь раскрыть свою тайну. Тогда Роллинзон нагнулся, чтобы я лучше мог его расслышать, а может быть, и для того, чтобы его не услышал никто другой. Но этого в настоящую минуту нечего было бояться.
– Я хочу попробовать, – сказал он. – Я решился испытать себя и постараюсь, насколько смогу. Я хочу получить эти пятьдесят гиней.
Значит, Роллинзон загорелся. Решительность и страстное желание слышались не только в его словах, но и в самом шепоте. Он продолжал:
– Конечно, мне трудно будет получить ее, но я попробую. И если получу, то как будет хорошо! Я верну ему все его деньги, до последнего пенни, все, что он затратил на меня, и буду свободен. Так?
– Да, – отвечал я, улыбаясь впотьмах. В эту минуту моя тайна представлялась мне необыкновенно чудесной. – Да. – Я схватил его за руку. – Соберись с духом и добейся! Ты должен это сделать!
Он коротко рассмеялся. Роллинзон был чистосердечный и дельный малый, и его трудно было сбить с толку.
– Ну, спокойной ночи! – прошептал он.
– Спокойной ночи!
И он ушел. Позже я услышал, как часы в передней пробили двенадцать.
Глава II
Наш мистер Хьюветт
Дружба моя с Роллинзоном началась весьма странным образом. С год тому назад, на праздниках, моему отцу случайно попались два-три наброска, сделанных мной на живую руку, на которых в карикатурном виде был изображен он сам. Они ему очень понравились, и он стал настаивать на том, чтобы я по возвращении в школу возобновил брошенные мной уроки рисования в художественном классе. В этот класс допускались только избранные ученики, а преподавателем был художник Фореман. В середине того же семестра, когда я начал заниматься в художественном классе, к нам присоединился Роллинзон. Оказалось, что у него был особый дар к рисованию. Фореман, как-то увидев его рисунки, пришел от них в восторг и спросил, почему Роллинзон не учится в его классе. Узнав, что Роллинзон принят в школу бесплатно (напомню, что он был стипендиат от графства и получал от какого-то скряги-родственника средства только на самое необходимое), Фореман переговорил с нашим директором Крокфордом и выразил готовность заниматься с Роллинзоном бесплатно.
Конечно, никто не препятствовал ему в этом желании, благодаря чему Роллинзон и я сошлись гораздо ближе, чем раньше, хотя он был в одном со мной пятом классе.
Однажды во время урока я обратил на него внимание. Он сидел впереди меня, такой невысокий мальчик с ясными глазами и свежим, загорелым лицом. И я как-то машинально, сам не зная почему, пере дал ему набросанный мной на листке бумаги эскиз головы Форемана. Он взглянул на него и засмеялся, а через несколько минут, в свою очередь, передал мне свой набросок головы Форемана, только с другой стороны. После урока я заговорил с ним.
– Ваш рисунок очень хорош, – сказал я. – И как быстро вы его сделали!
– Но выражение вам удалось лучше, – спокойно ответил он.
Таково было начало, а потом дело пошло быстрее. Через неделю мы были уже друзьями – к большому удивлению и недовольству всего класса, а в конце семестра мы стали «неразлучниками», как в насмешку говорил Вальдрон.
Перед Рождеством Роллинзон получил первую награду в художественном классе, мне же досталась только вторая; дома посмеялись надо мной – ведь я был побежден, – и мне захотелось показать им моего друга Роллинзона. В пасхальные каникулы он провел три дня у нас в Гекстэбле и сразу полюбился моей матери. Отец же, к моему большому удовольствию, выразился о нем, что это «настоящий маленький джентльмен». И мы вместе решили, что он будет заниматься в моей комнате, владельцем которой я стал после перехода Бриана в старшее отделение.
Я должен заметить, однако, что все шаги к сближению шли с моей стороны. Правда, своим внешним видом и простотой Роллинзон часто напоминал мне, что он всего только стипендиат, и, чтобы прибавить ему уверенности в себе, я часто открыто восставал против хитростей Филдинга и его сторонников.
Теперь мне пора объяснить, что значит «стипендиат от графства».
Наша школа, колледж Берроу, была основана в начале восемнадцатого века и содержалась на средства последнего лорда Берроу. По-видимому, за все это долгое время некоторые желания основателя школы были упущены из виду, и только в 1894 году новый Совет графства обратил на них внимание. После долгих и подробных обсуждений Совет огласил свое решение, состоявшее в том, что в эту школу «дворянских детей» должны были принимать ежегодно по пять бесплатных учеников из бедных семей, показавших особые успехи в начальных школах графства. Эти мальчики должны были иметь самый лучший аттестат от выпускавшей их школы, и, кроме того, прошение за них должно быть подписано каким-нибудь ответственным лицом, например приходским священником.
Конечно, эта новость вызвала большое волнение в школе. Некоторые родители тут же забрали из нее своих детей, другие поговаривали, не поступить ли и им так же. Но это не оказалось так уж чувствительно для школы, поскольку в добром старом Берроу никогда не хватало вакантных мест для всех поступавших прошений.
Некоторые родители, как, например, мой отец, приняли это спокойно. «Пятеро не сделают вреда двумстам пятидесяти, – сказал он, но при этом покачал головой, – правда, этих пятерых мне очень жаль».
Он пожалел бы их еще больше, если бы знал, какие недобрые замыслы зрели у нас в школе. Ученики понимали дело так, что в состав школы хотят ввести «оборванцев», и, конечно, принять их можно было только одним способом, а именно – искупать в школьном пруду и затем вернуть восвояси.