Однако ничего подобного не произошло. Директор намекнул, что он будет настороже и что тем, кто не пожелает примириться с новым порядком вещей, нечего будет и оставаться в Берроу. Между тем в наш колледж поступило несколько мальчиков, которые, мы вынуждены были согласиться, сделали бы честь любой школе. Во всяком случае, новички были уже не маленькие и вполне могли постоять за себя, – это они очень скоро показали. Все они были не моложе четырнадцати лет, а самому старшему, Уазону, было около шестнадцати, и он был очень большой и сильный. Роллинзону было около пятнадцати лет, когда он поступил к нам. Так как он еще раньше учился греческому и латыни у своего пастора в Тедгэмптоне, то его приняли прямо в старшее отделение четвертого класса.
Таким образом, дело приняло совсем иной оборот, и о купании в пруду никто уже больше не заговаривал. Однако за последний семестр старая вражда стала оживать. Причиной этому послужил слух, что в сентябре в Берроу поступит новая группа стипендиатов. Их главным врагом был Филдинг из шестого класса. Филдинга поддерживали два старших ученика – Багсхау и Вебб, находившиеся под его сильным влиянием. Всем нам было известно, что отец Филдинга – генерал, и чувствовалось, что именно это обстоятельство особенно усиливало его недовольство. Филдинг нашел себе довольно много единомышленников, и все они заключили между собой соглашение ни при каких обстоятельствах не говорить ни слова ни с кем из «стипендиатов от графства».
Это настроение могло бы стать даже опасным, если бы остальные старшие ученики присоединились к ним, но большинство относилось к проблеме достаточно равнодушно, точно ничего не замечая. Что касается Плэйна, то он открыто объявил себя противником партии Филдинга. При этом сами стипендиаты, казалось, нисколько не были затронуты таким отношением враждебной партии.
Так обстояло дело в начале этого летнего семестра, когда я предложил Роллинзону заниматься вместе в моей комнате и когда на директорской доске появилось столь замечательное объявление. Теперь же я возвращусь к моей истории и продолжу рассказ с того места, где я его оставил.
Я продолжал обдумывать свою тайну ночью, уже после того, как часы в прихожей пробили двенадцать, – это я уже говорил, – а потом она вылетела у меня из головы до утра. Но и потом тайна эта так и осталась моей тайной, и я держал ее про себя во время нашей долгой беседы с Роллинзоном, когда мы остались с ним вдвоем. Возбуждение, которое ночью привело его к моей постели, утром несколько улеглось, но намерение его не изменилось. Он уже не так волновался, зато решимость его, казалось, еще более возросла.
– Какой смысл трусить и волноваться, – сказал он, – ведь каждый имеет право принять участие в конкурсе. Во-первых, до сих пор никто толком не знает, в чем тут дело. Во-вторых, сочинение – это такая вещь, над которой еще надо поработать. Ты как думаешь?
– Конечно! – сказал я. – Бывают даже случаи, когда премия достается тому, кто ее совсем не ожидает, просто потому, что тема случайно окажется подходящей именно для него.
Мы снова стали обсуждать этот вопрос.
– А как же ты, старина? – наконец спросил он. – Сам-то ты будешь писать сочинение?
– Да, – сказал я, – непременно буду.
– Так что же мы толкуем только обо мне одном? Что я за осел! Но ты не бойся, уж тебе-то я мешать не буду!
Это было так похоже на Роллинзона – всегдашняя готовность отказаться от своего и вечная боязнь, как бы не наступить кому-нибудь на ногу. Я расхохотался.
– О, – сказал я, – я ужасно этого боюсь! Что за чепуху ты несешь? – но, увидев, что он говорит это самым серьезным образом, я высказал ему то, что и вправду думал.
– Вот что я скажу тебе, – начал я. – Если ты получишь эту премию, то я буду так же доволен, как если бы получил ее сам. А теперь пойдем в класс.
В этих своих словах, если бы он только догадался, я, в сущности, открыл ему мою тайну. Он, конечно, ничего не заметил, но не все ли равно? Во всяком случае, этого было достаточно, чтобы вернуть ему хорошее расположение духа, которое не покидало его до тех пор, пока не было нарушено еще одним человеком.
Это было уже после завтрака, когда вся школа собралась в большом зале. Наш директор имел обыкновение в первое же утро по воз вращении в школу после каникул непременно сказать нам во всеуслышание несколько слов, прежде чем мы приступим к занятиям. Эти несколько слов являлись для нас давно заученным правилом, но вместе с тем нам трудно было представить себе, как можно начать семестр без них.
Когда мы пришли в зал, он был уже почти полон. Зимой в таких случаях пятый и шестой классы обычно размещались около камина, летом же они занимали пюпитры поближе к директорской кафедре. На этот раз большинство из них уже сидели за пюпитрами, и только трое или четверо стояли у директорской доски. В одном углу зала мистер Рэдли разговаривал с мистером Уардом, а в другом поднимался на свою кафедру мистер Хьюветт. Остальные учителя, очевидно, запаздывали и должны были войти в зал перед самым появлением мистера Крокфорда.
Группа около доски привлекла мое внимание.
– Послушай, – сказал я, – пойдем-ка еще раз взглянем на объявление.
Мы вместе направились к доске. Пока мы подходили к ней, группа мальчиков стала редеть и разошлась, оставив доску в наше полное распоряжение. И вот тут-то и произошло нечто чрезвычайно неприятное, причем такое, что мне потом не раз пришлось вспоминать об этом.
Мы уже прочли объявление один раз и только что начали перечитывать его снова, как кто-то на местах пятого класса выкинул какую-то штуку, и, должно быть, очень удачную, так как весь класс приветствовал ее дружным смехом. Смех этот заглушил говор, стоявший в зале. Все сразу смолкли и обернулись, чтобы узнать, что случилось.
В числе обернувшихся был также и мистер Хьюветт. Он был самым старшим из учителей, находившихся в зале, так что порядок был, конечно, на его ответственности. Но в ту минуту, когда он обернулся, смех уже прекратился и пятый класс сидел тихо и смирно, как ни в чем не бывало. Было бы бесполезно устраивать разбирательство с ними, поэтому Хьюветт устремил свое внимание на нечто другое.
Это другое случайно оказалось у директорской доски. Надо сказать, в школе было очень мало учеников, которые ухитрялись ладить с Хьюветтом, и Роллинзон не входил в их число. Хьюветт был маленького роста, худощавый, а лицом напоминал Мефистофеля; говорил он протяжно и в нос, голос у него был неприятный.
– Роллинзон! – произнес он.
Всякий по его голосу мог догадаться, что Хьюветт настроен воинственно. Роллинзон обернулся и взглянул на него.
– Что вы там делаете? Никак не можете наглядеться на свое собственное имя?
Презрительный тон, каким он сказал это, был гораздо хуже самих слов. Имя Роллинзона действительно стояло на доске как имя первого ученика рисовального класса в предыдущем семестре.
– Я вовсе даже и не глядел на него, – вспыхнув, ответил Роллинзон.
Но в тех случаях, когда Хьюветт начинал с кем-нибудь разговор, он редко обращал внимание на то, что ему отвечали. Он только кисло усмехнулся и продолжал:
– Конечно, это очень привлекательное зрелище. Но все же будет лучше, если вы отправитесь на свое место.
Он повернулся к нам спиной, а мы пошли на свои места. Роллинзону было сильно не по себе.
– Хорош, нечего сказать! – сказал Маркс в ту минуту, как мы садились. – Придет же фантазия выдумать такое!
– Язык у него точно пила, – добавил Бриан, а потом Хильд сказал:
– А я знаю одно имя, на которое сам он постоянно заглядывается – уж это точно. Имя это – Стефан Хьюветт, магистр[6].
– Магистр? – переспросил Комлей. – Ведь он еще бакалавр, так написано там, на расписании, – «В. А.».
– Знаю, – отвечал Хильд, – только я слышал, что на праздниках он получил «М. А.».
Хильд обычно хорошо знал, о чем говорил, и впоследствии оказалось, что и на этот раз он был прав. Но прежде чем мы успели обсудить это обстоятельство, в зал вошли мистер Рош и мистер Миллер. Это было зна́ком, что скоро мы услышим «несколько слов» от мистера Крокфорда. И действительно, через несколько минут появился он сам.