Он встал с постели, вспомнив, что его мать тоже поднимается с рассветом. Мысль об их приходе, должно быть, распаляла ее. Он не горел желанием видеть Жонаса и его партнера. Ориентация брата и его отношения с этим мужчиной ему претили. Их присутствие непрестанно вызывало картину их сплетенных тел, члена этого мужчины во рту или в заднем проходе его брата. Альбен не хотел сводить их чувства единственно к порнографии, но не мог побороть эти видения. Брат был ему противен, он стыдился его. Присутствие Жонаса было оскорблением его мужскому началу. Ему мерещились похотливые взгляды его спутника. Ничто не было для него труднее, чем видеть их вместе в полной безнаказанности под кровом его отца.
Через несколько лет после того как Жонас объявил им о своей гомосексуальности, Арман все же согласился принимать Хишама в семейном кругу.
– Ты не обязан, – сказал тогда Альбен отцу.
Они шли вдвоем вдоль набережной. Лечение Армана вынуждало его много отдыхать, и эти прогулки по берегу моря оставались его последним удовольствием. Альбен старался сопровождать его как можно чаще.
– Не лезь, это наше дело, мое и матери, – ответил Арман, обгоняя его нервным шагом.
Альбен знал, как его мучило, что один из сыновей до такой степени не оправдал его ожиданий, поправ ценности, которые он им прививал. Поэтому он не понимал этой терпимости, этого попустительства, и был задет отпором Армана. Отец заложил в нем основы, делающие мужчину мужчиной: честность и крутизну моряков, неизменную любовь к Сету и к женщинам. Жонас же все время уклонялся от этой выучки. Он так и остался неудачей отца, позором семьи. Через несколько дней после прогулки по набережной Хишам занял место за их столом, в их гостиной, где много лет о присутствии любовника Жонаса и помыслить было нельзя.
Альбен курил на крыльце, когда дверь открылась. Вышел Жонас и, попросив у него сигарету, прислонился к стене. Их дыхание белело в воздухе.
– Обед был не так уж плох, правда?
Альбену захотелось ударить это лицо с печатью облегчения. Он бросил окурок и раздавил ногой.
– Ты его добил.
Жонас побледнел. Вправду ли он думал, выходя за дверь к брату, что приход Хишама будет началом нового единения?
– Ты же знаешь, он сам мне позвонил. Он хотел нас пригласить…
Альбен уже взялся за ручку двери, но не мог больше сдерживать захлестнувшую его волну гнева и повернулся к Жонасу:
– Как ты мог хоть на минуту подумать, что это было его желание? Он скоро умрет, Жонас, и хотел сделать приятное маме, ничего больше. Меня от тебя блевать тянет.
Жонас остался на улице, расхаживая взад-вперед перед домом. Вернувшись, он ничем не выдал печали, которая несколько минут назад исказила его лицо. Он просто сел рядом с Альбеном и заговорил с Эмили ровным тоном, в котором ничего не проскальзывало.
Альбен подумал о своих словах и укорил себя за то, что был так суров с братом. Говорил он, однако, от всего сердца и по-прежнему был убежден, что Жонасу пора осознать, какое бремя он взвалил на семью. Он долго считал брата виноватым в болезни Армана, по крайней мере в ее обострении.
* * *
Альбен побрился и посмотрел на себя в зеркало. Он увидел отражение своего отца, такого, каким знал его ребенком: сухощавый, с суровым, обветренным лицом. На его черты накладывались черты умирающего, за которым они ухаживали в конце его жизни. Его тело наполняло тогда спальню терпким запахом, источало агонию, которая окутывала их, душила, вынуждая покидать комнату, чтобы вдохнуть воздуха, не отравленного испарениями Армана. Альбен видел себя в зеркале, словно обещание: и он станет однажды подобием этого разлагавшегося заживо тела.
Случалось, мать задерживала на нем взгляд, ничего не говорила, но что-то в ней выдавало смятение. Присутствие Альбена наполняло ее горькой печалью. Он приложил столько усилий, чтобы походить на отца, что все его тело было как бы замешено на этом намерении. Ребенком, говорили, он походил на нее. Его глаза потемнели со временем. Он был блондином, а стал брюнетом; волосы выпадали, образовав две залысины надо лбом, в точности так же, как исчезали они со лба Армана. Жировой слой, осадок лет, расползался под его кожей. Круглое окошко, выходившее на улицу, едва освещало ванную, и Альбен зажег неоновую лампу над аптечным шкафчиком, свет которой жестоко и точно изобличил старение – закат его тела. Альбен ополоснул щеки, отступил назад, чтобы рассмотреть свой торс. Плечи были еще крепкими, мускулатура рук внушала уважение детям. Но все в целом оседало. Обветшание самих основ этой плоти грозило ему. Альбен осознал, пока Эмили и дети еще спали, что это тело не было больше партнером, на которого он всегда полагался. Это началось давно, исподволь, и до сих пор не доходило до него с отчетливостью, которую дали рассвет и искусственный свет неона. Сбивающее с толку отражение напомнило ему о смерти деда со стороны отца. Этот человек, о котором он сохранил лишь давние обрывочные воспоминания да запавший в память запах, наложил отпечаток на его детство своим уходом. И, больше чем конечность человеческого пути, эта смерть означала конец невинности, которую до тех пор Альбен ухитрялся сохранить первозданной.
Вечером после похорон он ждал, когда родители лягут, и не мог уснуть: перед глазами стоял образ старца с восковым лицом в кровати, простыни на которой воняли формалином. Голоса родителей, скрип половиц, шаги на деревянной лестнице – все эти звуки обычно приносили ему покой, ощущение безопасности, которые уход старика сделал смешными. За окном Альбен чувствовал густоту ночи, небо, равнодушное к его смятению. В спальне, где лежало тело, Арман велел ему поцеловать щеку усопшего. Неподвижность деда пугала его, ставни были закрыты, отопление выключено, и Альбен вдыхал запах мазута, стряпни и стирки и слабый аромат турецкой гвоздики. В этой прохладе морга его тетки, черные фурии, приехавшие прямиком из Италии, оплакивали покойного отца, которого не видели десятки лет и чье лицо давно забыли. Горела настольная лампа, на которую была наброшена салфетка, и связанные крючком петли рисовали на стенах и на щеке деда пятнистую тень. Альбен колебался, сестры смотрели сурово, и тогда Арман, положив железную руку на затылок сына, подтолкнул его вперед, и Альбен помнил, как изо всех сил уцепился за матрас, чтобы его тело не столкнулось с телом старца. Щека была твердой, когда он прикоснулся к ней губами. Он, должно быть, ждал, что отец ослабит хватку, чтобы отойти от трупа, и ему запомнился запах крема, которым бальзамировщик пропитал кожу, как при жизни деда он вдыхал подле него запахи лосьона после бритья, мыла и, по ассоциации, фанерного шкафчика, в который тот убирал помазок. Но этот запах едва мог заглушить вонь дезинфекции. Когда он вышел из спальни, Луиза ждала его за дверью; она строго отчитала его и за руку потащила в ванную. Альбен описался, мокрое пятно расплылось на левой ноге, пропитало носок, и в башмаках позорно хлюпало при каждом шаге. В тот же вечер в постели он смутно догадался, что верил в незыблемость их жизней и Настоящего. Он сознавал прошлое, но считал, что оно черпается из неиссякаемого источника, и откровение смерти – он снова видел перед глазами тело старца и тер губы, чтобы стереть с них его след, – поколебало его веру. Замаравшись об этот труп, он сам был обречен стать тленным.
Теперь он понимал, какой дани уважения ждал от него Арман по отношению к своему отцу. Тридцать один год спустя черты старика филигранно проступили на его лице. Все свое упорство Альбен приложил, чтобы оправдать ожидания Армана. Он прикрыл предательский торс хлопковой рубашкой. Мог ли он в том возрасте понять, чего, надавив своей рукой на затылок, отец требовал от него? Был ли у него выбор стать другим?
Луиза
Окна были открыты, утренний воздух вдыхал в нее жизнь. Придут ли внуки? Она надеялась, что они будут за столом, и очень хотела, чтобы собралась вся семья без исключения. Стулья, на которые все усядутся, лежали, перевернутые, на столе. Ковер был выбит и вывешен за окно. Луиза отодвинула софу и оттирала плитку в гостиной. В пальцах теперь стреляло сильно и регулярно, боль разливалась до самых локтей. Камиль, Жюль и Сара, дети Альбена, будут, потому что ее сын, как правило, требовал этого, когда навещал мать. Беспокоило ее отсутствие Мартена. Этот мальчик отдаляется от них, от своей семьи, как в свое время ее, Луизы, сыновья и дочь исключили ее из своих жизней. У Луизы заныло в груди при мысли о том, как бессильна она была сблизиться с ними, поговорить с Фанни. Она тяжело дышала со щеткой в руках, и горло ее сжималось. Дочь отмахивалась от ее советов, чувства, которые она высказывала ей по своему материнскому опыту, были ей безразличны. Луиза хотела сказать Фанни, что ее ошибки должны помочь дочери понять свои. Неужели за все несчастья этого мира в ответе они одни, матери? Как могут они избавиться от бремени вины, которое испокон веков взваливают на них дети? Она отложила щетку и, проглотив таблетку, села у окна. Пальцы распухали, свет лизал лицо. Она вытянула ноги и глубоко вдохнула, силясь прогнать тревогу из-за предполагаемого отсутствия внука и отвлечься от боли в руках. Как всегда, запах города долетал до нее и проникал в дом. Во второй половине дня она даже, казалось, угадывала гомон рыбного рынка, когда морской ветер крепчал. Время близилось к полудню, солнце по-хозяйски обосновалось в доме, и она положила тряпицу на лоб, чтобы прикрыть лицо. Цвета ткани приглушили свет, и ей представилась гостиная, недоступная взгляду, купающаяся в оливковых оттенках. Тревога унялась. Луиза с облегчением признала, что бессмысленно так портить себе кровь из-за этого мальчишки. Это отсутствие Леа сфокусировало на Мартене ее страхи и заботы. За окном фиговое деревце на склоне горы шелестело листьями в белом свете, рассыпало тени на тряпицу. Чуть приоткрыв глаза, Луиза различала изгиб своих ресниц и за ними зелень этих колыханий, точно целый особый мир. Она увидела бурые водоросли, непрестанно выплескивающиеся морем на пляж, волны тонов шелка-сырца и охры, которые внезапно вспыхивают искрами, катятся по песку и кажутся подернутыми зеленью.