Вообще, я сама не помню, но бабушка играла на гитаре и балалайке, под ее игру и частушки с песнями все праздники проходили. Гитара на стене висела уже без струн. Но после школы мы с ней горланили «Мурку» и хохотали до слез.
* * *
Бабушка редко выходила на улицу, и только летом. Ноги плохо ходили, она еще в детстве полиомиелитом переболела. Рассказывала, что рано-рано начала бегать по избе, а потом, когда ей был год – раз – и заболела, парили ее всякими травами в бане, но не помогало, до шести лет совсем не ходила. Когда я была совсем маленькая, мы с бабушкой залазили на печку играть в коробки от спичек, она с трудом, а я бойко. Вот бабушка лезет, а я нетерпеливо жду внизу и рассматриваю ее стопы и пальцы. А они какие-то несуразные: одна больше, другая меньше, одна пухленькая, вторая плоская, и пальцы странные, как крючочки.
Я и спрашиваю: «Бабушка, а почему у тебя ноги как у кролика?»
Бабушка ничего не сказала, а потом, по-видимому, рассказала маме, и меня отругали, сказали, что так нельзя говорить.
Я потом только поняла, что ножки бабушкины от болезни так скрючились и были для меня такими странными. Мне и до сих пор стыдно.
* * *
Я жила далеко от школы – три километра через лес. И иногда зимой в метель оставалась ночевать у бабушки с дедушкой, от их дома до школы идти две минуты. Когда я у нее оставалась, бабушка почти всегда пекла блины на ужин, если не было поста. В пост: белый кисель, квашеная капуста и грузди. Да еще паренки из печки-голландки: морковка, свекла, картошка перепревшие, но я их не ела – нос воротила, а зря, уж вряд ли теперь попробую.
Блины были вкусные-превкусные, но жирные. Перед каждым блином бабушка лила на старую чугунную сковородку масло из майонезной баночки. Пекла, сидя на табуретке, потому что стоя ей было тяжело. Дедушка жаловался: «Что за еда – блины? Сыт не будешь!»
А мне было так вкусно! Но я могла съесть только штуки три-четыре, больше – живот бы заболел.
Зато утром, пока я лениво пыталась вылезти с дивана и собраться в школу, бабушка вставала и тихонечко, включая свет только на кухне, готовила мне завтрак.
Она доставала оставшиеся холодные блины, резала их треугольничками, посыпала сахаром и поджаривала на сковородке. Это было так вкусно! Вкуснее завтрака у меня не было в жизни. Вот сейчас пишу и облизываюсь, пыталась сделать так же, совсем не то.
* * *
После школы я прибегала домой к бабушке с дедушкой. Бабушка обычно дремала на диване или читала газету. А мы с дедушкой пили чай с сухарями. Нальешь себе кружку побольше да погорячее, тогда сухарей можно съесть целый килограмм. Еще дедушка мне варил яйцо всмятку – вкуснотища. А когда я помогала бабушке: мыла-подметала пол в избе и мосты, трясла коврики, протирала гардины, собирала зимой воду из окон маленькой «грушей» из желобков. Дедушка ходил по дому и напевал: «Лена беломоя, банна-рукомоя!»
А бабушка мне после работы жарила яичницу с сосиской – это была такая радость – и говорила: «Опять мне дочиста все выщеголила! Я уж так не сумею». И вздыхала.
А когда сажали и копали картошку? Складывали дрова? О, тогда дедушка покупал нам газировку и мороженое, и бабушке тоже. К тому моменту она уже много лет не ходила в магазины и в гости.
* * *
Иногда я оставалась ночевать у них и летом, и тогда утром бабушка мне кричала: «Лена, вставай скорее. А то все проспишь – коровки идут». И я сонная кидалась к окну и смотрела, как ведут коров на пастбище, препоручив их пастухам на лошадях. Коровы – штук сто – тоже сонные, лениво бредут по дороге, обмахиваются хвостами, бренчат колокольчиками, а их подгоняют зевающие мальчишки или взрослые, провожающие буренок-кормилиц перед работой. А некоторые коровы очень умные. Их хозяева только утром напоят, выпустят из стайки, а те уже сами на пастбище идут, а вечером, нетерпеливо мыча, с полным выменем еле тащатся, искусанные мухами и паутами, домой. А сейчас нет коровушек в деревне, молоко со сметаной из города в деревню привозят.
* * *
В избе у бабушки были чулан и чердак со старинными сундуками, и я каждое лето пыталась найти в них мамино свадебное платье, но так и не находила. Потом уже, когда я училась в старших классах, бабушка призналась, что она его случайно испортила и выбросила. Раньше не говорила, потому что мне нравилось искать это платье, будто клад.
* * *
Еще летом мы обожали забираться в дедушкин малинник. Он был такой большой, а какая сладкая там была малина! Бабушка пугала нас Полудницей, говорила, что если будем есть малину и ломать кусты, придет Полудница и нас в лес утащит. Это она беспокоилась, чтобы мы ягод не объелись и у нас головы и животы не болели. А я боялась – если кустик зашевелится, я ну драть оттудова. Пока бегу, вся крапивой изжалюсь, да еще пчела из дедушкиного пчельника вдогонку укусит.
…Подрастая, я стала переживать из-за своей внешности. Больше всего я ненавидела свой огромный нос с широкой переносицей, и разным расстоянием от этой самой переносицы до каждого глаза. Все говорили: «Нос-то поповский!» – и хихикали. Семейный, значит, нос, как у прапрадеда моего Сергея Егоровича Попова.
Я смотрела в зеркало и злилась, и била себя по носу, мечтая, что когда вырасту, обязательно разбогатею и сделаю себе операцию по уменьшению носа и его «покрасивлению». Бабушка, у который нос тоже был «поповский», да с возрастом стал еще больше и весь в ноздреватых конопушках, однажды мне сказала:
– Ну, нос и нос, если переделаешь, ты сразу сама вся станешь некрасивая. Твоему лицу только твой нос и подойдет.
И как-то я призадумалась. А потом прошли годы, и нос словно сгладился и похорошел, стал красивым, хоть и растет все на том же месте. И от «поповского» у меня теперь только скулы с яблочками.
Бабушка научила меня любить себя такой, какая я есть.
* * *
Бабушка всегда верила в лучшее, подбадривала, говорила: «Держи хвост пистолетом!» Или, увидев, что я плачу, подзывала к себе и говорила строго, но ласково: «Думаш-думаш – жить нельзя! Передумаш – можно!» И тогда слезы сразу высыхали, и как-то легко становилось на душе.
Я много злилась, ворчала, была вредным подростком. Бабушка замечала это и опять подзывала меня к себе, проговаривая мне каждый раз, гладя по руке: «Будь доброй девочкой» или «Ну вот, ты злишься и такая некрасивая становишься. Будешь так долго злиться, навсегда такой останешься». Я всегда это помню и старюсь насколько возможно быть доброй. Не для красоты, а для бабушки.
* * *
Тамара, а именно так звали мою бабушку, была самой старшей в семье, где ее мама родила десять детей. Она была инвалидом и думала, что у нее никогда не будет своей семьи, мужа и детей. Как-то на Святки в их избе девки гадали на женихов, а Тома лежала на печке, в гаданиях не участвовала – какие уж хромой-то женихи.
Девушки уже хотели расходиться, как вдруг одна, усмехаясь, выдала: «А давайте Тамарке погадаем!» Та стала сопротивляться, но ее уговорили. И нагадали ей, что выйдет она замуж и будет у нее двое детей. Нагадали и давай смеяться. Не поверили. И Тамара тоже не поверила, хотя ей было обидно. Но в двадцать семь лет она вышла замуж за Виталия – моего дедушку и родила двух детей. Вместе они прожили шестьдесят лет, у них пять внуков и восемь правнуков.
Яков Щаков
Опасный двор
Подборное – деревня в Алтайском крае, в котором жила Костикова бабушка по папе, баба Маша. Бабушка приехала в Подборное жить вслед за своими многочисленными немецкими сестрами и мамой, прабабушкой Катариной. Костик в первый раз увидел Катарину, когда они с папой ходили к бабушкиной сестре, бабе Ане, младшей из сестер. Прабабушка, по-утиному переваливаясь, шла от колонки с двумя полными ведрами воды. Прабабушке Кате было сколько-то за девяносто. Сколько именно, никто точно не знал. Увидев Костика, она что-то сказала по-немецки и достала из кармана карамельку. Возможно, это было что-то вроде: Guten Morgen, Enkel, nehmen Sie ein Bonbon. Ну, или его старонемецкий вариант. Костик никакого немецкого не знал, а папа, хоть и учил немецкий в школе, но это был советский школьный немецкий. А баба Катя говорила на том древнем немецком, который за сотни лет, которые прожили в Поволжье прабабушкины немецкие предки со времен правления ее тезки, Екатерины II, законсервировался в веках и отстал от современного немецкого – и, возможно, даже немножко ушел в сторону. Впрочем, если бы прабабушка Костика говорила с ним на столь же древнем русском, то он бы, вероятно, тоже ничего не понял. Но жест он понял вполне и конфетку взял. Он был мальчик вежливый и конфетки брал всегда. Прабабушка погладила его по голове и что-то добавила. Может быть, Guter Junge или что-то более старинное? Он так и запомнил ее, в яркой цветной юбке, выгоревшей кофте в мелкий цветок, смотрящей на Костика сверху – улыбка скрыта в тени темных морщин и белоснежного платка.