Она пережила блокаду, была медсестрой в войну и не изменила своей профессии: уже выйдя на пенсию, подрабатывала в больнице нянечкой. По-видимому, военные годы и сформировали такую бережливость во всем: корочки хлеба подсушивались, посыпались сольцей и съедались на ура (кто сказал, что в нашем детстве не было «кириешек»?). Спички (коробок и стоил-то всего копейку) не выкидывались после использования, а аккуратно складывались в отдельную баночку и могли служить еще и еще раз: старческими, корявыми пальцами она брала спичку за необгорелый кончик, поджигала ее от огня с черной стороны и разжигала печку.
Что заставляло ее тащиться за семьсот километров туда, где ее неприветливо встречали да особо, кроме нас, детишек, и не ждали? Сейчас я думаю, что ехала она из-за меня и брата, – так как своих детей у нее не было, она отводила душу с нами. Мне часто вспоминается ее строгое, без улыбки, лицо, обрамленное темными, без седины, волосами, немного вьющимися, но собранными в косичку. Чтобы она нас когда-то обнимала с братом, как-то ласково называла? Не было такого. Держалась она строго, но с какой-то внутренней добротой! Все свои эмоции: печаль, радость, гнев – бабка передавала глазами, а на лице – постоянная маска строгости, стянутая старческими морщинами. Только единственный раз и изменила себе, разрыдалась, повторяя: «Зачем, зачем ты это сделала?» А я вымыла пол перед отъездом (приезжали с братом к ней погостить на каникулы), ну откуда мне было знать, что это плохая примета?! Примета сбылась: никогда больше мы не были в той коммунальной квартире с высокими потолками. Бабушке дали другую комнату. Поменьше, подальше, не совсем ей удобную, но ее и не спрашивали.
И вот за те, тогда еще длинные, месяцы лета, находясь в богом забытой деревеньке из трех домов, она непроизвольно вкладывала в меня и брата законы жизни, простые и всем понятные истины: «Не твое – не трогай!», «Что дашь в жизни, то и вернется!» – и другие уроки, как я сейчас бы их назвала. Однажды мы пришли в свое Нестерково, а соседка рвала наши желтые спелые сливы и кидала их на платок, разостланный на траве. Бабушка Нюра прошла мимо, будто и не заметила, а воровку как ветром сдуло. Правда, потом она пришла к нам домой и как ни в чем не бывало начала рассказывать нараспев что-то, мимоходом обронив извинение. Моя бабушка все выслушала и, не повышая голоса, как ребенку, объяснила, что чужое брать нехорошо. Все. Ни криков ни обвинений.
Прости меня. Я не говорю этих слов вслух, прошу прощенья молча, веря и надеясь, что ты там услышишь. Я тебя не услышала. Что это было во мне? Ребяческая беспечность? Черствость? Я не могу объяснить и сейчас, а тогда я и не чувствовала никакой вины. Это я сейчас понимаю, приближаясь к тем твоим годам, к твоей немощи, как физически тяжело было тебе. Уезжая, ты забыла выключить свет в своей комнатке. Тебе, больной, пришлось возвращаться. И ты знала, что не сможешь еще раз приехать сюда и спокойно умереть: сил уже не хватит. Я не знала этого. Или не видела. Или не хотела видеть. Прости меня.
Благодаря бабушке Нюре у меня с братом было детство. Какие забавы у деревенских ребят летом? Во-первых, во-вторых и в-десятых – озеро! К этому озеру она нас и водила, для нас это было море. Мы, наверное, не вылезали из воды, и все берега были тщательно исследованы, раки выловлены, коряги сосчитаны. Поля с пшеницей, росшей через дорогу, – это другая история. Когда пшеница еще до конца не созрела, нужно потереть колоски на ладонях, а мягкие молочные сладкие зернышки – в рот. С чем можно сравнить этот вкус? Не знаю, это просто непередаваемо. Однажды я подавилась остью от пшеницы. Спасла меня тогда тоже бабушка: заставила жевать корочку хлеба и проглатывать. Эти летние походы в Нестерково породили со временем ностальгию по малой Родине, и сейчас иногда мы с братом вместе или по очереди навещаем по весне, пока еще не заросло все травой, «тот уголок земли». Нет уж и нашего дома: давно разобрали на дрова, а на его месте выросли молодые осинки, скоро лес будет. Дом соседки сгорел, а от дома бабы Марьи осталась черная куча хлама, и, как когда-то дом, она тоже опирается на большую ель. Банька, топившаяся по-черному, обозначена грудой камней. Но детские воспоминания пересиливают эти удручающие картины. В них по-прежнему жива бабушка, она, окутанная сладким дымом, варит что-то вкусное на маленькой уличной печурке, а мы, счастливые, беззаботные, купаемся в озере. Все девяносто два дня лета.
Александра Груздева
Как вино в землю
Поезд перестукивал, пересчитывал давно знакомые ему стыки рельсов. Проводница недовольно глянула на меня из-под атласных шнурочков-бровей, когда я, с пузатой дорожной сумкой на плече, появилась в поле ее зрения, в проеме служебного купе.
– Выхожу, – напомнила я.
Она кивнула, протянула мне сложенный гармошкой, надорванный билет. Мы стояли в тамбуре, еще проносились мимо расчерченные на квадраты желтые и зеленые поля, узкие ленты посадок деревьев. В таких посадках в детстве мы собирали на компот и варенье кислую дичку-алычу.
– Нехорошее какое-то название: Затишье, – не обращаясь ко мне, в стекло вагона сказала она.
Моя станция.
– Почему?
– Затишье бывает перед бурей.
Здесь была буря, когда с неба сыпались черные плоды снарядов. Они вспахивали землю, сея вокруг ядовитые осколки-семена. Жители прятались в погребах. В мирных хранилищах солений, варений и домашнего вина они дрожали от страха, вжимаясь в земляной пол всем телом, закрывая руками голову: «Не меня! Пронеси. Убереги!»
Поезд стоит одну минуту. Раньше стоял три. За три минуты бабушки и подростки успевали продать ведро яблок, слив, абрикосов или поднос пирожков. За минуту мало что можно успеть. На перроне унылая фигурка с красным пластиковым ведерком, наверное, полным «белого налива». Сезон. Издалека не разберешь: бабушка ли, дедушка. Крючок на низкой скамеечке.
Идти мне далеко. На окраину поселка. Мимо пустующего в этот час рынка. Но в моей памяти этот рынок полон. В пять часов утра, по деревенскому времени, утро не раннее, вполне рабочее. Мясники рубят кровавую добычу, торговки перекладывают белые лусты нежного, почти воздушного сала. Терпкий запах петрушки, перья лука. Связки редиски. Насыпи овощей. Бидоны молока, сметаны. Молочницы в косынках. И я возле бабушкиных ног в толстых чулках, замотанная в две кофты по самый нос, потому что от утренней росы влага и зябь, грызу острую хрустящую редиску.
Хлебный магазин. Голубой домик. Небесная краска. Облупилась. Окна забиты досками, грубыми крестами. Я бежала сюда с сеткой-авоськой, в руке слипались пятаки. И волновалась, смогу ли я выбрать хлеб. Какой предпочесть? Какой будет рада видеть бабушка? На какой мне хватит денег? А там только один вид хлеба на полках – белый ноздреватый кирпичик с коркой в подпалинах.
Та самая улица. Шелковицы распустили косы. Земля усыпана черными кляксами. Когда набиваешь рот сочными ягодами, губы и руки как в чернилах.
Самые красивые ворота на улице. Наши. Дедушкина гордость. Он заказал эти завитушки, этих жар-птиц, которые вызывали смех, недоумение, а потом и зависть всей улицы.
Дедушку за глаза называли «чудиком», «профессором», а при встречах чуть ли не кланялись – герой войны, грудь в медалях, орденах. Он прихрамывал после ранения, иногда, если шел по делам, брал трость. Полированное черное дерево вызывало почему-то фантазии об индейцах, курительных трубках, Береге Слоновой Кости – все, что может привидеться в заурядной лаковой полировке малолетней девочке, начитавшейся Майн Рида и Фенимора Купера.
Дедушка был странным. Он читал книги. Вся деревня на него удивлялась. В деревне, конечно, были школа и библиотека, но чтение оставалось детской забавой, бездельем, которое нужно перерасти, чтобы по-взрослому батрачить в поле. Это в дедушку Николая половина детей в нашем роду мечтатели.
Осколок снаряда, засевший в легком, не позволял ему поднимать тяжести. По высочайшему партийному распоряжению, его назначили в поселок Затишье директором сельпо. А бабушка была в магазине продавцом, потом товароведом. Молодая, чернобровая, с косой до пояса, она сильными руками ворочала мешки с зерном, дотошно пересчитывала кастрюли и всякую кухонную утварь на продажу. Крепкая, сбитая, вросшая в землю толстыми ногами, с широким крестцом и необъятной, мясистой попой, спелая деревенская девка на выданье.