А он уже тем временем жонглировал двумя банками консервов и бутылкой вина, не замечая, что его пассия давно его не замечает. Она смотрела в серо-голубые, удивлённые глаза Каши и что-то оживлённо говорила. Они стояли в дальнем углу мастерской, у картины заиндевелого леса, и глаза самого зверского «волка» были по-детски ясными и кроткими. Она говорила, а он моргал своими акварелями, и они становились всё более светлыми и послушными. В смысле, он слушал её глазами и кивал, кивал… Она повторила ему что-то, а он не понял. Он был в состоянии лёгкого нокдауна.
Амстердам, наконец, оставив циркачество, подошёл к ним:
– Чемпион, закрой рот – ворона залетит.
Каша повёл вмиг отрезвевшим взглядом по мастерской, взял двухпудовую гирю, служившую Кузнецу рабочим прессом, молча отжал её десять раз и успокоился. Получилось это у него так, между прочим, без засучивания рукавов пиджака. (Он единственный здесь был в цивильном костюме.)
Остроумный Амстердам лишился дара речи, затем подскочил к гире и на силе душевного порыва вскинул её двумя руками на грудь. Помедлил немного, чуть присев, попытался толчком вскинуть над головой, но чёрная, чугунная груша оказалась неподвластной утончённым рукам живописца. Она остановилась чуть повыше головы на согнутой, как кочерга, руке. Амстердам тужился, кровь бросилась в его всегда бледное лицо, но гиря идти вверх больше не желала. Из уст нашего атлета вырвался злой кряк, и несговорчивый снаряд с треском опустился.
– Пол не проломи, – более других развеселился Тагир. Смешок его был негромок, но с ехидным похрюкиванием. Он ещё добавил: – Это тебе не кистью махать!
– Кто бы говорил! – взвился Амстердам. – Сам художник… И сам же…
– Я не художник, я – кузнец.
С этими словами Кузнец подошёл к гире и два раза толчком вознёс её над своей смоляной, буйной макушкой.
Каша благодушно ухмыльнулся и понимающе произнёс:
– Сила!
Алые губы прекрасной Елены тронула еле заметная улыбка, ничего не означавшая, никого и ничего не оценивавшая, но Амстердам оценил её по-своему:
– Сговорились! Спелись! Я-то думаю, что за тяжесть в воздухе висит, не распрямиться, не продышаться. Вот прямо грудь давит. Нет, я больше здесь не могу. – Он рванул ворот свитера и, разевая рот, как рыба, выброшенная на берег, выбежал из мастерской.
– Что это с ним? – спросил Каша. – Обиделся, что ли?
Я ответил: с Амстердамом такое бывает, через пять минут остынет и вернётся.
– Не надо было тебе оценивать, – сказал Каше Буля, – кто сила, а кто не очень.
– Я же без задних мыслей… А он точно вернётся?
– Ровно через пять минут, – уверил Кузнец.
Амстердам вернулся через час…
19. Пошли со мной
…какой-то поникший и совершенно трезвый.
– А-а… вы ещё не ушли! – обвёл он нас усталым взглядом и остановил его на Кузнеце. – Ты мне нужен был.
– Я помню, помню, – живо отозвался тот, подразумевая что-то одним им известное. – Это два дня работы, не волнуйся, давай лучше по стопочке, мы уж тут, в кузне, испереживались, куда тебя ветром сдуло? – И ловко наполнил гранёные стаканчики.
– Да, сквозняки, чёрт возьми! – это Каша. То ли пошутил, то ли что.
Я взял в углу мастерской жердину и с её помощью захлопнул форточку, чтобы больше никого не сдувало из «кузни».
Амстердам опустил глаза на свою стопку, затем поднял на Елену, протяжно посмотрел в её невозмутимые ореховые глаза и почти шёпотом произнёс:
– Пошли.
– Куда? – спросила она также тихо и настороженно.
– Со мной.
– А мы все ко мне домой собрались, – заметил Тагир. – Ждали, ждали тебя… Давай на посошок. И пойдём. Там нас Наташа встретит. Она у меня готовит… пальчики оближешь, – стал он рассказывать своим новым друзьям о своей жене, её хлебосольстве, о гостеприимном старинном доме в оазисе яблоневого сада, посреди современного жилого массива. Не совсем массива… Неподалеку дом-музей вождя пролетарской революции, рядом, в высоком, но не высотном, номенклатурном доме, с видом на тагировское поместье, – квартира президента республики. Ему, человеку, рождённому на селе, понятно, более мил яблоневый сад с избой под своими окнами, чем какой-нибудь многошумный проспект. Раза два Тагир видел уважаемого президента на балконе в трусах и майке, выходившего поутру навстречу солнцу и разминавшего свои крепкие, крестьянские плечи, чтобы, значит, неустанно и надёжно держать безоблачный мирный свод над своим народом и республикой.
Амстердам выпил, размеренно закусил, согласившись вроде бы с Тагиром-кузнецом, верней, с присутствующим авторитетным собранием – сменить месторасположение курултая. Но когда повалили из «кузни», тронул руку Елены, ткнулся своим острым буратинным носом в розовую раковину её уха:
– Пошли со мной.
Она ответила совсем не шёпотом:
– Тебе же Тагир нужен, а меня ты забыл и бросил.
– Я не забыл, не бросил, – повысил и Амстердам голос. – Я обиделся.
– На что?
– Не прикидывайся. Вижу ведь, и все видят, как ты тут с этим милуешься.
– С кем?
– С Кашей, с кем!
– Что? – оглянулся Кашапов. – Он шёл чуть впереди с Булей, и тот что-то ему говорил. Каша не мог оставить без внимания слова дядьки, по этой причине зазевался и выпустил из виду свою новую очаровательную знакомую.
Та в ответ оглянувшемуся Руслану сделала белоснежным перстом: не отвлекайся, мол, я сама тут разберусь. Затем зябко поёжилась, надела кофточку.
Было сумеречно, тёплый, даже жаркий день вдруг уступил место влажной прохладе, потянувшей с Волги.
– Понятно, – безнадёжно и поэтому с какой-то отстранённой ехидцей промолвил Амстердам. Он не привык терпеть поражения на любовном фронте и от этой сегодняшней неожиданности не знал, как себя вести. Свидетель происходящего, я подумал, как, наверное, тяжело минуту назад фавориту оказаться вдруг абсолютно вне игры.
В зависимости от настроения или обстоятельств у Амстердама менялся голос, точнее, актёр по натуре, он сам его менял. То становился он у него мужественным, напористым, то грустным, томным, то философски задумчивым, а то удручённым, жалостливым и чуть ли не плачущим. В тот не самый лучший в его жизни момент он не был хозяином своих голосовых связок, не актёрствовал, и голос его был каким-то серым. (Живописцы всё на свете сопоставляют с цветом.)
– Что ж мне делать? – хныкнул он.
– Поехали с нами, – просто, по-дружески и даже ласково позвала Елена. И взяла его под руку.
– Поехали, – согласился Андам по кличке Амстердам, талантливый художник и прекрасный семьянин. Дома у него, в тепле, сытости и достатке сидела довольная своей жизнью прекрасная жена с двумя детьми, сыном и маленькой дочуркой, которые очень любили папу. Малышка, ещё не привыкшая к его постоянному отсутствию, часто вечерами спрашивала у мамы: «А где папа?» На что слышала неизменный ответ: «Папочка наш в мастерской, картины пишет, для нас старается».
20. Непрошеные гости
Дом Тагира-кузнеца пером так просто не описать. С пристроями, надстройками, непонятной общей конфигурации, в большом дворе-саду, где застыли в задумчивости полуобнажённые мраморные девы, притаились в тени шатров яблонь и вишен лавочки, качели, старинная беседка, смастряченный из бэу-досок душ, тёмно-серый от времени, скособоченный сарай, – вся эта усадьба его вызывала у одних восхищение, у других категорическое неприятие, у третьих и большинства – двойственное чувство.
Мне же здесь откровенно нравилось. Здесь моя душа, не свободная от презренного быта и мирской суеты, чувствовала себя раскрепощённой и возвышенной. Но наши новые друзья полного представления о жилище Тагира-кузнеца – ваятеля, живописца и коллекционера – получить не смогли, так как было уже совсем темно, да и внутрь дома, где хранилась настоящая Третьяковка наших живописных шедевров, они не попали. Но всё по порядку.
Тагир дёрнул за потаённую верёвочку, калитка с лёгким скрипом отворилась, и мы все, с огромной спортивной сумкой, гастрономическими пакетами ступили в его заповедник и гуськом потянулись за хозяином по саду, по поблёскивавшей в лунном свете дорожке к дому.