Но раньше недопитых бутылок сделать это не удалось. Разъехались, когда майские сумерки прихватили рощицу под окнами мастерской и когда с ранних, чистых трав приовражья поднялся густыми прядями туман.
Живописные покупки свои, с любовью выбранные и словесно оплаченные, взять с собой друзья позабыли.
15. Неподписанты
Ave, mare, morituri te salutant!
Здравствуй, море, тебя приветствуют обречённые на смерть!
Латинское изречение
Булатов «петицию» не подписал. Возрастной контрактник, который отработал свой контракт на льду и знал, чем это ему грозит при подписании нового, на собрании, где Лом, наверное, впервые в жизни показательно и устрашающе разбушевался, не перестроился и себе не изменил. До этого, утром, он ещё раз предупредил своих молодых друзей, чтобы те не дурили, и без них всё обойдётся. Булатов не переоценивал себя, но здраво считал: без его подписи «петиция» потеряет свою убойную силу. Однако Каша с Мухой не послушались. Подписание шло в алфавитном порядке, и после конфуза с Булатовым, когда список дошёл сначала до Каши, а затем и до Мухи, друзья, как и их дядька, поочерёдно заартачились, плюс ещё четверо, и Ломова акция провалилась.
Не то чтобы вся команда перестала подписывать фабрикацию (смельчаков оказалось всего семеро), – сам Лом не выдержал, психанул – схватил своё сочинение (или кто там из них был сочинителем?) и шумно, роняя стулья, ринулся вон с собрания, ахнул дверью, Ледовый дворец содрогнулся. Серый за ним. Это всё после слов Каши, который встрял в момент нажима на Муху, бесхитростных слов его о разделении полномочий: хоккеисты должны играть, тренеры – тренировать, а журналисты – писать, вещать, в общем, трезвонить на весь мир.
– И чего соваться в дела журналистские? У нас на Вятке говорят: не шевель чужой щавель.
– Умник нашёлся! – только и прохрипел глухо Лом в ответ перед тем, как разметать стулья и хлопнуть дверью.
За столом триумвирата остался один поблёскивающий росинками пота на зеркале просторной лысины Сватов Геннадий Васильевич, генеральный менеджер клуба. Он не знал, что делать, сидел, опустив свои лохматые брови так, что не было видно глаз. Потом, помедлив, в нерешительности объявил перерыв. После затянувшегося тайм-аута, до одури наслонявшись по Ледовому дворцу и вокруг него, обратно на собрание хоккеисты так и не собрались. Лом в тот день куда-то пропал, и Сват, посоветовавшись с вернувшимся Серым, отпустил «волков» домой.
Такое не забывается. Я говорю о Ломе. Конечно, и Буле этого не забыть, но в данный момент я в первую очередь говорю о тогдашнем главном тренере «Белых Волков». Если уж Лом, которого не раскачать было никаким провальным поражением на дворцовом льду, распсиховался, то, зная его злопамятство, в скором реванше за поражение на собрании можно было не сомневаться.
– Ну, теперь держитесь, – размышлял вслух Каша, прогуливаясь с друзьями-повстанцами по набережной. Был тёплый, солнечный день второй половины мая. Акварельной чистоты небо всей своей синевой отражалось в устье пересекавшей город и высоко поднявшейся реки.
– Дер-жи-тесь… – передразнил его Муха. – Ты чё там раздухарился-то?! Кому нужны были твои комментарии, твой этот щавель? Не подписал – и не подписал. Молодец. Или вчерашний хмель из твоей башки ещё не выветрился? Понятно, у него же контракт этим сезоном не завершается…
– Подумаешь, высказался, – перебил друга Каша, – главное же, мы все втроём да ещё Хаки со Штоком, да ещё Кирюша с Юккой выступили заодно и уберегли Афлика. Насчёт вчерашнего… то в мастерской у меня, замечу, ни в одном глазу по-настоящему и не было. И зря ты это… о контракте… Я и не думал.
– А надо бы.
– Что?
– Думать.
– Валите всё волку на холку…
– Хватит вам, – поморщился Буля, – как дети малые, – и кивнул на нас с Афлисоновым, топающим к ним в неведении о результатах боя с Ломом и его подвижниками.
Подходя и здороваясь, я спросил:
– Как дела, серые?
Каша вкратце поведал о ходе собрания, о неожиданном его финале и поинтересовался моим мнением:
– Что бы это значило?
Ответ дал Муха, упорно ковырявший кроссовкой трещину в асфальте:
– Лом своего и без наших подписей добьётся, а с нами, – поднял он свои пуговки глаз на моего друга, – а с нами, дорогой Равиль Булатович, он распрощается. Контракта на следующий сезон не заключит.
Серёжа Афлисонов убито молчал – переживал, что он всему виной. Каша оптимистично что-то доказывал, я ситуацию недопонимал и предложил обмозговать положение дел в спокойной обстановке, у меня в мастерской.
Мрачный Муха с убитым Афлисоновым ехать ко мне отказались. С Мухой понятно, кроме работы у него ещё две любовницы, и он разрывается между ними. Каша вдохновился, Равиль заторможено соображал. В итоге мы на «дядькином» джипе втроём покатили ко мне в мастерскую.
По дороге завернули к приятелю, тоже художнику, у которого я должен был забрать подрамники.
Мастерская его – нонсенс для художников – скрывалась в мрачном полуподвале девятиэтажного дома, который, врезаясь во взгорье, превращался то ли в семи-, то ли в шестиэтажку. Мой друг-приятель занимался кроме всего прочего скульптурой (площади мастерских в том доме были отведены только для ваятелей). Городские власти, наверное, посчитали: видеть свои произведения скульпторам необязательно, камень тесать и в полумраке на ощупь можно.
Я предложил заглянуть к дружку. Когда ещё они живого ваятеля увидят?
Оставив джип-машину у подъезда, мы гурьбой шагнули из солнечного майского полудня в тёмный проём распахнутой двери мастерской. Шедший первым, я бросил в полутьму:
– Привет труженикам кисти и штихеля! – И не получив ответа, окликнул: – Кузнец, ты дома? Тагир, ты дома, говорю?
Из мглы и тишины навстречу нам выплыла просветлённая после утреннего возлияния небритая физиономия моего друга-ваятеля. Чёрный, как смоль, чуб, воронёные брови, щетина, взгляд антрацитовых угольков исподлобья, но добрый, приветливый, и рот до ушей:
– О-о, я месяц человеков живых не видел!
Глава третья
16. По блату Харламовым не станешь
То, что кажется лишённым смысла, порой имеет глубокое значение.
Морис Эрцог. «Аннапурна»
Тагир, по прозвищу Кузнец, обожает хоккей, всю жизнь собирается пойти со мной на какой-нибудь матч, но из-за своей неорганизованности до Ледового дворца так и не добравшись, винит во всех смертных грехах меня и следит за «волками» по телевизору.
Он, как всегда, рад мне, рад именитым гостям, которых сразу узнаёт и приглашает пройти в свой заповедник. Творческий и бытовой беспорядок в мастерской – это его порядок. На стенах картины, на стеллажах и подоконнике – скульптурные бюсты, литые фигурки, инструменты, различные банки, кисти в них… На столике о трёх ногах закрытого мольберта – до блеска очищенная палитра. На круглом, бытовом столике – початая бутылка водки, пиво, взрезанная банка кильки в томатном соусе, в кресле – раскрытая книга, в закутке, в ногах топчана, – белёсо тлеющий телевизор.
Тагир, безмерно талантливый живописец и скульптор, книгочей, эрудит, выпускник знаменитой Строгановки, запоем работает, запоем читает, и всё остальное тоже запоем. От этой всезапойности вся его творческая жизнь малопродуктивна. В смысле – продуктивна, если говорить о качестве, но мало, если иметь в виду количество. То есть продукцию свою он выдаёт на белый свет поштучно и никогда не тиражирует. Манере его ваяния и живописи я мог бы посвятить полкниги, но и этого мизерного отвлечения, связанного с ним, простит ли мне нетерпеливый читатель.
Но отвлечение это имеет своё значение. После знакомства моих разношёрстных друзей в тагировской мастерской последовало, на первый взгляд, походя брошенное признание Тагира, которое для меня не явилось откровением, но которое заставило взглянуть на многое другими глазами. Тагир сказал мне тогда: