– Или он просто хотел спокойно послушать «Тангейзера», – сказал я.
– Что ты имеешь в виду?
– Так странно… Все, что мы делали, мы делали вместе. Но это была лишь работа по хозяйству. Mы никогда никуда не ездили. Он как будто боялся, что я обнаружу что-нибудь, что оттолкнет меня от него.
– А есть что-то, что могло бы оттолкнуть тебя от него? – спросила Ханне.
Делает вид, что не понимает, что ли? В таком случае она постепенно занимает позицию того человека, который во время дедовых поездок оставался в Хирифьелле.
– По мне, так пусть Сверре отсутствовал бы и три недели, – сказала Ханна, погладив меня по руке.
– Ну, теперь он навсегда поселился в концертном зале, – отозвался я.
Я постоял еще какое-то время с его костюмом. Как будто держал в руках оболочку. Мне вдруг вспомнилось, как он ходил наверху.
– Вчера вечером он что-то делал на третьем этаже, – сказал я, положив костюм на стол.
И вот мы были там, в незнакомой мне парадной комнате. Коридор на третьем этаже всегда был темным, как шахта. Задернутые занавески, давно потухшие лампочки. Но теперь пустующая комната была освещена желтым светом абажура, свисающего с потолка, а в дальнем углу стояла раскрытая шкатулка.
– Сколько бумаг… – удивилась Ханне. – Наверное, он искал что-то.
Она подошла ближе и наугад порылась в море конвертов и листков. Квитанции за детали к тракторам, старые налоговые декларации…
– Тут какие-то диапозитивы, – сказала девушка, протягивая мне оранжевую пластмассовую коробочку с надписью «Агфахром».
– Тут только пустые коробки, – возразил я. – Он всегда вставлял фото в рамочки со стеклом. Они внизу, вместе с диапроектором.
Ханне посмотрела один диапозитив на свет.
– Ну, хотя бы в этой коробке есть и фотографии.
Я опешил. Дедушка не особо интересовался фотографией, хотя и помог мне продраться сквозь все двести тридцать страниц руководства к «Лейке». Сам он пользовался только аппаратом «Роллей», изводя в год по одной пленке, неизменно в двадцать четыре кадра. Но Ханне достала из каждой коробочки по двенадцать фотографий, обрамленных в картон. Я вытащил перочинный ножик, выковырял саму пленку и посмотрел на нумерацию кадров.
Дедушка действительно изводил всего по одной пленке в год. Но в пленках было не по двадцать четыре кадра, как он утверждал. А по тридцать шесть. Последние двенадцать он использовал во время своей тайной недели за границей.
Так вот почему мы никогда не смотрели диапозитивы, снятые в определенный год, сразу же… Когда к концу лета прибывала бандероль с фабрики «Агфа» в Швеции, дед всегда просил меня подождать, потому что ему нужно было подняться к себе и вставить фото в стеклянные рамки. Мы не халтурили. Мы доставали проектор, задергивали занавески, и в конусе пыли между нами и экраном созерцали год, прожитый нами совместно.
Ханне передавала мне диапозитивы по одному. Дедушкины фото с воли соответствовали билетам на концерты. Дочиста выметенные тротуары и фахверковые здания ратуш. Оперные театры, кулисы в Байройте.
Я представил себе его. В ту единственную неделю в году, когда он мог разгуливать по Германии и либо понимать происходящее вокруг, либо чувствовать себя понятым, одетый в коксово-серый костюм от Андреаса Шиффера осанистый мужчина шестидесяти с чем-то лет, в окружении таких же, проигравших войну.
Мы просмотрели все остальные коробки. Похоже, все фотографии сделаны в Германии. Только одно фото было иного рода. На нем стоял номер 18b, и оно так отличалось от остальных, что, казалось, снято другим фотографом. В какой-то год, неизвестно какой, дедушка сделал один-единственный снимок пустынного невыразительного участка побережья с маленьким островком на горизонте.
– Эдвард? – тихонько позвала меня Ханне.
– А?
– Посмотри.
Я поднялся с пола и выхватил у нее из рук пять конвертов. На них дедушкиным аккуратным почерком было написано «Вальтер». «Николь». «Альма». «Эйнар». «Эдвард». Все конверты, кроме моего, были заклеены. Эдакие подарочные пакеты для умерших.
– Откроем? – спросила Ханне.
Мне казалось, что я держу в руках пять боевых патронов. Мамин конвертик был совсем тонким. Отцовский гораздо тяжелее. В конверте с надписью «Альма» что-то перекатывалось, какая-то книжечка, может быть.
– Ты весь в поту, – заметила Ханне. – Ты себя как чувствуешь?
Я ощутил ее прикосновение, но единственное, о чем я думал, были пять этих имен. Дедушка приготовил эти конверты когда-то давно. Ждал момента, когда я достигну определенного возраста.
Или когда он достигнет.
– Пойдем вниз, – сказал я и положил конверты на стол.
Когда мы выходили из комнаты, Ханне обернулась в дверях. Казалось, она ищет повод, чтобы задержаться тут. На втором этаже снова направилась в дедушкину спальню.
– Что тебе там надо? – спросил я.
– Так, мысль одна пришла в голову, – ответила девушка, начиная рыться в платяном шкафу. Мне было не видно, что она делает. Я слышал только, что Ханне переставила картонную коробку, а потом до меня донеслось шуршание папиросной бумаги.
– Смотри, – сказала она, подняв в руках свадебное платье. – Посмотри на эти кружева. Какая работа! С ума сойти.
– Это, наверное, Альмино, – предположил я.
Ханне прихватила двумя пальцами рукав и натянула ткань потуже, затем откинулась телом назад и приложила платье к себе. Посмотрела сверху на себя, на то, как платье облегало ее грудь.
– Закрой глаза, – сказала она.
Я собрался было сказать «нет», но все-таки сел на кровать дедушки с закрытыми глазами. У меня было такое ощущение, будто я отправился в дорогу по пути, с которого невозможно свернуть. Я чувствовал, как что-то стучится из самой глубины моей памяти. Что-то неподобающее, что-то касающееся нас двоих.
Я слышал, как упала на пол одежда Ханне, слышал шуршание хлопка по коже и шелест шелковой ткани, слышал, как она сначала задержала дыхание, потом выдохнула, а за этим последовал шепоток ткани тонкого переплетения, перемещаемой внутри комнаты.
– Посмотри на меня, Эдвард.
Она стояла, склонившись надо мной, словно хотела сесть на меня верхом и взять меня так: лицо, черты которого было не разобрать за мелкоячеистой вуалью, туго натянутая на ключицах кожа, белый тюль на груди, волосы волнами по щекам…
Я попытался не показать своей растерянности, выдав ее за возбуждение.
Ханне выпрямилась, и внутри у меня защемило, потому что я знал, что она скоро, совсем скоро, будет стоять вот так. Пройдет от дверей к алтарю по проходу Саксюмской церкви, и я мог бы быть тем, кто будет ждать ее там. С этого момента я стал бы фермером-картофелеводом Эдвардом Хирифьеллем навсегда.
– Надень костюм, – шепнула Ханне.
Мы стояли рядом – я в костюме от Андреаса Шиффера, а она настолько поглощенная отражением в зеркале, что не шелохнулась бы, загорись дом.
– Представь, – сказала Ханне. – Как мы с тобой могли бы быть ими.
– Нет. Я не могу себе этого представить.
– А ты постарайся. Это ты. Каким ты можешь быть.
В том-то и дело. Она хотела заполучить меня, но не таким, какой я есть.
Я видел нас в зеркале. Видел, как она поглощает это мгновение словно марципановый торт. Видел, как мои собственные глаза пожирают мое же отражение.
Пахну́ло вечером. Из окна дедушкиной комнаты я смотрел, как скрываются из виду задние фонари ее машины. Всмотрелся в полутьму, окутавшую хуторские строения и поля. В возлюбленных у меня была гусеница, а теперь улетела бабочка.
Я подошел к шкатулке и разложил конверты веером.
«Николь». Заклеен желтым скотчем.
«Вальтер». Такой же скотч.
«Альма». Заклеен скотчем посвежее.
«Эйнар». Заклеен пищевой пленкой.
Сначала я заглянул в свой. Карта прививок. Табель с оценками за начальную школу. Заявление о нанесении материального ущерба после драки в Венахейме, когда я попортил дверь. Свидетельство о крещении. Буквы, вколоченные в бумагу на пишущей машинке, гласили: «Эдвард Дэро Хирифьелль». Но этого же не может быть? В налоговой декларации и во всех других случаях, когда властям нужно было от меня что-нибудь, писали просто: «Хирифьелль».