Подпись я узнал. Вся история нашей семьи, вытекшая из авторучки старого пастора.
Я отложил конверты в сторону и взялся листать бумаги, касающиеся хозяйства. Хотел найти что-нибудь, написанное дедушкой, что-нибудь, свидетельствовавшее о том, что дедушка был дедушкой и оставался им. Человеком с непоколебимой верой в необходимость поддерживать безупречный порядок в личном архиве и корреспонденции при помощи пишущей машинки «Адлер».
«Трактор/насадки 72–75». Руководство по эксплуатации кормоизмельчителя, который мы свезли на свалку в позапрошлом году. Светокопия рекламации на наш старый трактор «Дойц», отправленной на станцию техобслуживания тракторов в Фрун. За неделю до истечения гарантийного срока он начал застревать на заднем ходу.
«Я купил у вас “Дойтц” одним из первых и с тех пор всегда был верен этой марке; собираюсь и в дальнейшем приобретать эти тракторы, если досадная проблема с передачей разрешится к обоюдному удовлетворению».
Картофелекопалка, каждый божий литр дизельного топлива для сельхозтехники, тракторные насадки, купленные на ярмарке в Отте. Квитанции от продажи посевного картофеля винокурне в Странне. Шкатулка была полна до краев. Задумывал ли дед использовать сто кило старых бумаг в качестве баррикады от моего любопытства? Пока не смирился с неизбежным и не запер шкатулку вчера вечером?
Перочинным ножиком я вскрыл конверт Альмы. Рассказанная в письмах история продолжительной болезни. Результат рентгеновского исследования. Копия письма, отправленного ею районному терапевту.
А вот и счет после ее похорон. Кофе и булочки на пятнадцать человек в Саксюмском пансионате.
Толстенная книга для записей, которой бабушка пользовалась, по всей видимости, почти десять лет. Она завела ее в апреле 1961-го, а последняя запись была сделана в 1969-м. Я пролистывал год за годом. Больше всего записей посвящалось хозяйству. Посевной и сбору урожая. Ягнению и забою. Какие-то цифры мне сначала были непонятны, пока я не увидел, что это ее вес, каждый месяц.
Я помнил ее кожу, ее передник из грубой синей ткани. Когда-то она была дамой, умевшей сохранять стройность фигуры.
На последних страницах Альма записывала дни рождения и номера телефонов. Некоторые имена были зачеркнуты, а рядом другой ручкой написано: «Умер».
Я пролистнул дальше. В записях за 1967 год бросалась в глаза одна строка. Она была написана поперек листа, с самого краю, так близко к металлической скобке, что чернила окрасились ржавчиной.
«Эйнар: Леруик 118».
И это она записала в 1967 году? И никакого тебе «Умер». Хотя вся история нашей семьи раз за разом утверждала, что Эйнар погиб во время войны.
А не могло ли число 118 обозначать почтовый индекс Эйнара?
Я отложил книгу для записей в сторону, выдвинул ящик и вынул из него несколько обтрепавшихся бумажных свертков. Они были связаны бечевкой, а на листах белой бумаги, в которые их завернули, карандашом был начеркан год. Совершенно одинаково с 1942 года до наших дней. Дедушкина жизнь не помещалась в книгу для записей.
Так и сидел я на холодном полу – и пролистывал с конца хирифьелльскую жизнь. Все более темные годы. Отказ в возмещении ущерба от пожара на горном пастбище. Приговор по делу об измене родине в 1946-м. Я вскрывал раны, нанесенные в войну. Членские билеты в партии «Национальное единение». Толстая пачка конвертов, скрепленная иссохшей резиночкой. Свастика, орлы и штампы цензуры. Не меньше сотни. На многих наклеены красные почтовые марки с изображением солдата в немецкой каске и надписью «Норвежский легион». Стоимостью 20+80 эре. 20 эре почтового сбора и 80 эре на доброе дело. Я по диагонали просмотрел пару писем от его однополчан. Фельдфебель Харалдсен благодарил дедушку за полную отдачу сил.
Я отложил письма в сторону. Услышал, что снизу мяукает Грюббе. Он прошелся по дому и зашел в комнату деда. Вскочил на диван, огляделся.
– Он умер, понимаешь, – сказал я, после чего взял кота на руки и пощекотал ему животик. Грюббе был сейчас нашим единственным животным – здоровенный лесной кот с такой длинной шерстью, что мы опасались, не примет ли его охотнадзор за рысь. Раньше мы держали и кур, и свиней, и кроликов, но по мере того как решения о ведении хозяйства стали все больше приниматься мной, я сократил содержание домашних зверушек, как я их называл.
Я снова встал и продолжил поиски. Наткнулся на завещание 1951 года. В разговорах со мной дедушка тот год вообще почти не упоминал. Что-то такое про какую-то операцию. Которая, вероятно, достаточно страшила его, раз он захотел известить о том, что «все движимое имущество Альме, хутор Вальтеру по достижении им совершеннолетия. Для меня предпочтительна кремация, если возможно».
Последнее он вообще никогда не упоминал. Хотя это было бы малоподходящей темой для наших разговоров за кухонным столом. Вообще мысль о том, что дедушка может умереть, была мне чужда. Но Раннвейг Ланнстад, должно быть, знает о том, что он предпочел бы кремацию.
Я выпрямился и посмотрел на часы. Половина первого. Мне нужно было поесть и запастись сигаретами. Бензоколонка «Тексако» в Отте была единственным заведением, открытым в такое безбожное время. Три четверти часа езды ради замороженного гамбургера, разогретого в микроволновке, и двух пачек «Пэлл-Мэлл»?
Ну нет. Еще засну за рулем, да к тому же я собирался на следующее утро в похоронное бюро к самому открытию.
Пора заняться самым трудным.
На пустой желудок я вскрыл конверт матери. Обнаружил в нем тонюсенький листочек, так обтрепавшийся, что он едва не распался надвое по сгибу. Свидетельство о крещении, выданное в марте 1945 года в Мальмё. Девочке по имени Тереза Морель. Той, у которой мама одолжила книгу. Ее свидетельство о крещении, здесь? И что с ней было такое, раз ей приходилось предъявлять свидетельство о крещении так часто, что оно измочалилось до толщины папиросной бумаги?
Датой рождения было указано 15 января 1945 года. Та же, что у мамы. В голове у меня поплыло. Я подумал, не могла ли эта Тереза сопровождать маму сюда, но в глубине души знал, что это не так.
В следующей строке сообщалось, что мать Терезы звали Франсина Морель. Имя отца неизвестно. Место рождения – Равенсбрюк в Германии.
Ребенок, рожденный в лагере смерти.
Я ощутил какую-то не испытанную прежде дрожь. Опора стремительно уходила у меня из-под ног. Я отчаянно пытался найти что-то твердое, что-то незыблемое, и схватил в руки паспорт мамы. Когда она умерла, паспорт аннулировали перфорацией. Одна из дырочек пришлась прямо на ее фотографию, пробив щеку, но оба ее глаза я видел.
Паспорт был выдан в Париже в 1965 году. Там черным по белому было написано, что маму зовут Николь Дэро, и указан адрес в Реймсе.
Реймс? Я всегда думал, что она из Отюя.
Мама была сфотографирована строго анфас. Волосы коротко острижены, и она казалась мертвенно серьезной. Двадцать лет. Откуда такая строгость во взгляде, если мама собиралась поехать отдохнуть в Норвегию, где ей предстояло познакомиться с моим отцом?
Я снова встретился с ней взглядом. Опустил глаза на другой документ. Руки у меня дрожали. В комнате явился незваный гость – правда. В виде листочка с тремя печатями. Свидетельство о смене имени от французского органа государственной регистрации.
Тереза Морель и вправду сопровождала мать. Постоянным довеском из прошлого. Незадолго до того, как ей был выдан паспорт, она сменила имя на Николь Дэро.
Мама родилась в Равенсбрюке. Женском концлагере к северу от Берлина. Изображение расплылось перед моими глазами. Зернистая черно-белая фотография изможденных полуголых людей. «Отец неизвестен».
До этого момента образ матери у меня в мыслях был неизменным. Она оставалась существом в синей одежде, добротой и теплом, которые просто были, она была частью определенного времени, хорошей главой, которая слишком рано закрылась.
Но теперь ее прошлое явило себя и выставило собственные требования.