Литмир - Электронная Библиотека

Последним я достал из конверта выцветшее и мятое удостоверение личности. Удостоверение личности узника лагеря Равенсбрюк на имя Изабель Дэро из Отюя. Опять это место. Как магнитное поле, из притяжения которого мне никогда не вырваться. Раскаленная точка исчезновения.

Куда девалась Изабель? Подобным удостоверением узника не будешь разбрасываться. Такие вещи либо сжигают, либо хранят как зеницу ока.

Например, в мамином конверте.

Я сообразил, что у матери, должно быть, были приемные родители. Как и у другого человека, которого я каждое утро видел в зеркале. Как бы то ни было, один след у меня был. Один человек в целом городе.

Франсина Морель из Реймса.

Тут во мне снова всплыло то, что когда-то сказала Ханне. «Ты не найдешь ничего, кроме всякой макулатуры, которая потом будет тебя мучить».

Я уселся, положив на колени кипу дедушкиных писем. Штампы военной цензуры и свастики.

Меня потянуло сжечь все это, пойти на поля и заняться картошкой. Когда же я узнаю, кто я такой, настоящий я, чего во мне больше всего? Все во мне как будто закрутилось, засасываясь в огромную воронку, на поверхности которой плавала толстая пленка солдатской крови и старого ружейного масла. Такая толстая, что если б я не сумел собраться с силами и прорваться сквозь нее назад, на поверхность, я бы утонул. Только выпростав голову, я смогу выбраться на берег самим собой.

Я искал дальше и нашел нечеткую фотографию с прозеленью. Мама с дедушкой на крыльце маленького дома. Похоже, они не замечали, что их фотографируют. Мама была в косынке. Ужасно худенькая, кожа да кости.

Я поднес фотографию под самую лампу и тут увидел, что с обратной стороны к ней приклеена какая-то бумажка. Я осторожно просунул ножик между снимком и бумажкой и приподнял ее с краю. Проступил почерк Альмы.

«…француженка»

Бумага лопнула, и ее остатки не отдирались от клея. Я подцепил ее с другого края. Обрывки напоминали неподатливые комки снега по весне. Я осторожно соскоблил их ножом.

«Эта приблудная француженка. Апрель 1966».

Что она имела в виду? Что мама была какой-то авантюристкой?

А позже, значит, кто-то заклеил этот комментарий бумагой. Дедушка? Или это Альма сама пожалела, что написала так?

Я еще порылся в конверте, но больше ничего о прошлом матери не нашел. Только копии дедушкиных писем ленсману Саксюма, в которых он ссылался на Закон о допуске иностранцев на территорию государства.

«Николь Дэро по-прежнему проживает и работает здесь, в Хирифьелле, и никоим образом не отягощает государственную казну; соответственно, закон об иностранцах разрешает ей продление пребывания в Норвегии также и на текущий год».

Я достал лупу и внимательнее разглядел фотографию. На маме была надета невзрачная дешевая одежда. Концы волос, выглядывавшие из-под косынки, посеклись, к груди она прижимала туго набитый пластиковый пакет.

Мама была гораздо более худой, чем на фото для паспорта. Кто такая была эта женщина, что появилась здесь с пластиковым пакетом из французского продуктового магазина, в котором лежала вся ее одежда? Альма не знала, с какой стороны подойти к фотоаппарату, насколько мне было известно. Или все-таки это она тайком сфотографировала маму? Или же снимок сделан отцом?

Нет, ведь в то время бабушка работала в Осло. Она не назвала бы маму приблудной, если б та сначала познакомилась с отцом в Осло, а потом приехала вместе с ним. И мама тогда не стояла бы в таком виде, будто дни напролет шла по железнодорожным путям. Объяснение состояло, должно быть, в том, что она приехала на хутор до того, как познакомилась с папой.

Отсюда вопрос поважнее.

Зачем молодая француженка, приемный ребенок без кола и двора, заявилась на захолустный горный хутор в Норвегии?

4

Я вымыл Звездочку под сильной струей воды из поливальной установки и поехал в Саксюм. Времени было половина девятого – рановато, конечно. Но сколько я себя помнил, трудно было заранее угадать, будет бюро «Х. Ланнстад и наследники» открыто или нет. Никаких передвижений за занавесками разглядеть было невозможно. Да я и не особо следил за ними. Я сторонился безмолвного холодка, которым веяло от похоронного бюро, как открытой могилы.

Дверь оказалась запертой. Я снова уселся в машину и в ожидании занялся изучением бумаг, лежавших в бардачке. Педантично сохранявшиеся талоны за обслуживание в автоцентре Лиллехаммера. Сколько мог стоить этот автомобиль? Черное купе класса S, ежегодно пробегавшее менее четырех тысяч. За одним исключением. Пробег за 1971 год составил 9000 километров.

«Я знаю, что Сверре был очень высокого мнения о Николь», – сказал старый пастор. Да уж, такого высокого, что это сказалось даже на талонах в сервисной книжке. Дедушка знал, что они собираются в поездку. Одолжил им новую машину.

Я обернулся к заднему сиденью. Вот там я, значит, и сидел. Сегодня ночью я нашел дедушкин авиабилет во Францию. В одну сторону. В купленном несколькими днями позже билете на паром был указан регистрационный номер Звездочки. Дорога домой, и нас только двое.

Я закрыл глаза и попытался вызвать в памяти те четыре дня – тщетно. Бывало, у меня всплывало неясное представление о чем-то пугающем, произошедшем в автомобиле, какой-то истеричный голос, запах выхлопных газов и старых кожаных сидений, но тот автомобиль никак не мог быть нашим «Мерседесом». В нашем «мерсе», с его пахнущими дерматином сиденьями и минорным гулом мотора, я всегда чувствовал себя в безопасности. Если память меня не подводит.

В здании похоронного бюро зажегся свет.

Никакого колокольчика на дверях. Звук шагов, поглощенный темным паласом на полу. Монотонный рассеянный свет, может быть, 1/4 секунды при настройке блендера на 2,8. Возле черного стола четыре стула. Да и стоит ли заботиться о мебели, если обладаешь монопольным правом на деревенских покойников?

Она появилась из дальнего помещения в темно-сером офисном костюме. Обошла стойку, взяла протянутую мною руку и не выпускала ее. Ничего не произнося. Давала мне понять, что меня ждали. Сначала я подумал, что это молчание предназначено для родных любого рода покойников: навеки сломленных жизнью родителей, пришедших выбрать маленький гробик, жен тиранов, радующихся избавлению от этой скотины… Но молчание Раннвейг Ланнстад обволокло меня, словно хорошо подобранная анестезия, и я внезапно – и впервые за долгое время – ощутил некое единение с остальными жителями деревни. И другие до меня так же стояли в этой кладбищенской приемной, подавленные и охваченные горем, и я не стыдился того, что глаза у меня красные, а меня самого пошатывает после ночи, первую половину которой я копался в бумагах, а вторую лежал без сна и смотрел на часы.

Владелица похоронного бюро выпустила мою руку, пока та не успела взмокнуть, и пригласила меня присесть. Достала обтянутую кожей подставку для документов, прижала клипсой лист линованной бумаги и щелкнула шариковой ручкой в золоченом корпусе.

– Гроб, – сказал я.

Раннвейг растерялась. Снова щелкнула ручкой.

– Мне пастор рассказал, – пояснил я, – что кто-то прислал дедушке гроб.

– Дa. Здесь есть гроб. То есть. Само собой. В смысле, что здесь есть гробы. Я хочу сказать, что не припомню, чтобы когда-нибудь мы сталкивались с подобной, ну, процедурой. Но я предложила бы сначала решить практические вопросы.

И Ланнстад вошла в привычное русло. Использовала свой опыт. Начала с простого, чтобы скорбящий не сорвался и не счел задачу непосильной. Кивнула, записывая пожелание, касающееся кремации. С памятником тоже все было в порядке, нашей практичной и предусмотрительной семьей было оставлено место на надгробии Альмы. Такого же типа, что и у мамы с отцом, из серо-голубого саксюмского гранита, – такой добывают только на выступе скалы пониже железнодорожного моста через Лауген.

– Цветы, – сказал я. – Ведь гроб должен быть украшен цветами?

17
{"b":"614705","o":1}