Я тщательно выбрал цветок и осторожно стал срезать самую пышную и красивую розовую розу. Пока пытался подступиться к толстому стеблю, исцарапал руки до крови. Подумав, аккуратно убрал все шипы и, довольный своей работой, пошёл обратно к Сае.
Увидев у меня этот цветок, она надменно отвернулась и отрезала:
- Терпеть не могу розовые розы. Принеси красные.
"Бессердечная, уродливая тварь", - ни единый мускул не дрогнул на моём лице.
- Что стоишь?
"Ты хоть понимаешь, как я пытаюсь не испытывать к тебе отвращение?"
Я крепко сжал в ладони цветок. Кровь с исцарапанных капала на ковёр. Странно... почему я с таким искренним старанием выбирал розу?
- Бегом! Кому я сказала?
Я спокойно произнес:
- Сама принеси.
Она посмотрела на меня так, будто я - её плюшевая собачка, которая, оказывается, умеет скалить зубы. Возмущённо выдохнув, она резко повернулась ко мне:
- Как ты смеешь так со мной разговаривать?
- Рискни зашить мне рот.
- Оставь меня, - фыркнув, махнула рукой она, и я с большим удовольствием вышел за дверь.
Почему-то очень медленно, словно в трансе или болезненном ступоре, я добрался до сада. Там я опустил горящие ладони в прохладную воду ручья и понял, что плачу сам не понимая, отчего. Осознав это, я утер слезы, рассердился, но долго не мог прийти в себя. Я задавал вопросы своему сердцу, но они оставались без ответа.
Запись 26 августа 1862 года
В те времена, когда Сая не пыталась сломать мой несгибаемый характер, я помогал молчаливому, худощавому садовнику, который, судя по чертам лица, был итальянцем. Мне хотелось проводить в саду больше времени. Я с замиранием сердца наблюдал за тем, как в огромных теплицах сада создаются новые растения, растут фрукты. Увидев, что я проявляю интерес к его работе, садовник тактично терпел моё присутствие, а потом разрешил ему помогать.
Прошли два месяца со дня прибытия, в моих руках расцветали самые капризные цветы, а больные деревья начинали стремительно выздоравливать. Это нравилось Эмилю (так звали садовника), и он стал немного теплее ко мне относиться.
Как-то раз я решил воспользоваться этим и спросить его, правда ли, что в погребах можно заблудиться. Сделал я это зря. Садовник помрачнел и сухо попросил не вмешиваться в те дела, что меня не касаются. Впрочем, он по-прежнему позволял мне ему помогать, хотя я и потерял его расположение.
Только увидев в коридоре силуэт Саи, сердце у меня уходило в пятки от непонятного страха, я улепётывал со всех ног в сад. Она вызывала растущее отторжение, потому что невозможно было не изучать ее. Она казалась пустой и, честное слово, лучше бы оставалась именно такой, но я заблуждался. Пустые люди легки, порой кокетливы, поверхностны и глупы, Сая же - не глупа. Она мертва. Ее обаятельная на первый взгляд, чарующая мимика менялась редко. Она никого не удостаивала вниманием, кроме себя самой и своего отца, была лишена всякого сочувствия, эгоистична, жестока, попросту слепа, и порой это внушало страх. Потому что сложно было отделаться от ощущения, что она спит. Так спят змеи. Перебирает ли цветы в руках, подолгу ли смотрит вдаль, слушает ли музыку, говорит ли с кем-то, ее глубокие, черные глаза словно бы постоянно выражают легкий транс, а на лице я угадывал сквозь улыбку бездонность безразличия.
Врезалось в память - однажды какая-то служанка сильно порезала себе руку, было много крови. Она убежала на кухню, поднялась легкая суматоха. Сая оторвалась от книги, которую читала за чаем и промолвила:
- Папа, мне кажется, не следовало стелить все-таки этот ковер на веранду. Теперь он будет испачкан. Прикажи, чтобы его вынесли.
Она внушала мне отвращение. Но не изучать ее мой пытливый рассудок не мог. И мне не нравились выводы.
Когда Сая приказывала мне начистить её обувь, я наотрез отказывался, и никакие угрозы не могли меня сломать. По утрам говорила помочь ей переодеться, но едва она начинала раздеваться, я уносил ноги так далеко, как мог, а вдогонку мне неслась отборная ругань самым звонким и мелодичным голосом.
Один раз, когда я, краснея, стал наблюдать за тем, как она снимает рубашку, не выдержал и убежал, но при этом разбил её вазу. Испугавшись ещё больше, я ускорил бег. В тот же день Сая серьёзно пообещала мне от меня избавиться, потому что я "по всякому поводу краснею, как кисейная барышня", и пошла жаловаться Джоулю.
Я снова убежал в уголок сада рядом с теплицами, где рос могучий дуб. Хорошо помню тот момент, как помнят момент смерти. Выдался сильный ветер, мощные лапы дерева мерно раскачивались, будто бодаясь с эфиром, и мне в лицо веяло прохладой. Я сделал глубокий вдох, задыхаясь на ветру, и он принес в душу мою ужас. Я не видел толком ни стелющейся передо мной мерзлой травы, ни воды ручья, ни даже роз за стеклами теплиц, а лишь лицо, искаженной злобой, повелевающее мне удалиться. Как со стороны - видел свою улыбку, чужую, похожую на обещание. Ведь более всего на свете мне хотелось покрыть колючими поцелуями злое лицо, заставить замолчать и принять меня одного таким, какой я есть.
Дрожали горячие ладони, бешеный ветер бессилен перед жаром в моем теле, сердце разрывалось, я сделался невозможно болен, как бывает лишь впервые влюбившийся вольный дух. Мне было всего одиннадцать, но я прошел насильственно быстрый рост, мой рассудок старился скорее, чем ступает на землю осень. И казалось - мое жалкое, хрупкое тело просто не выдержит свалившихся на него чувств.
Надежда. Всегда есть надежда, ты можешь сказать себе - это временно, тебе показалось, мимолетная страсть, пройдет. Именно так я утешал себя и ждал своего выздоровления.
Меня не выгнали. Джоуль, в отличие от Саи, относился ко мне очень доброжелательно. И если раньше это вызвало бы во мне досаду, то теперь же - нечестивая и чужеродная радость появилась в моем сердце, когда я понял, что остаюсь. Ведь я привязан самыми сильными в мире кандалами. Но меня не слишком легко напугать путами - я достаточно ловок, чтобы выбраться из любых, даже самых крепких. Я решил драться за свою ненависть к Сае и любовь к свободе.
У меня получалось. Я не давал нежности ни малейшей лазейки, был к ней деспотичен. Даже когда Сая смягчалась и пыталась чем-нибудь угостить меня, сделать комплимент или одарить улыбкой, я отвечал гордыми, жестокими, не знающими жалости, насмешками. Она игнорировала все мои эмоции. Ненависть или раздражительность являлись для нее одинаково пустым звуком, и это отчасти, пусть мучало, но охлаждало мой пыл. Я почти испытывал благодарность к Сае за то, что она невыносима.
Я побеждал. Наверное, у меня получилось бы зарубить на корню то, что зарождалось внутри. За месяц своей войны я высох, сильно похудел, и в замке серьезно подумывали, что я болен, но я чувствовал и с радостью предвкушал близость свободы. Осталось совсем немного...
Если бы не проклятая виолончель.
Я старался завтракать со слугами на кухне, но в то утро из-за того, что плохо спал, поднялся поздно, и был вынужден трапезничать вместе с Саей. Я запретил своему сердцу биться быстрее, когда вижу ее, а потому и не удостоил ее взгляда. Она же проигнорировала меня вполне искренне, уткнувшись в какую-то свою книгу. Джоуль, взирая на нас, завязал беседу о том, что неплохо бы научить играть меня на виолончели.
- Достаточно скрипки и гитары, месье. Если взять контрабас, виолончель и какую-нибудь арфу, полагаю, начну считать любой струнный инструмент врагом своего душевного равновесия, - невозмутимо ответил я.
- Тебе не следует переживать об этом, - ледяным тоном прокомментировала Сая, не отрываясь от строк, - ибо ни малейшего намека на душевное равновесие у тебя не наблюдается.
- Возможно, - не уступал я, сохранив полное хладнокровие в голосе. - Но к вам, медемуазель, в принципе не употребимо прилагательное "душевный". Готов поспорить, если вскрыть вашу грудную клетку, там обнаружится ком паутины, в которой даже паук не нашел себе жизни и сдох.