За своими воротами – снохачом, подглядывающим в оконце баньки за моющейся молодой снохой – затаился Подопригоров; через дорогу и штакетничек Соседских ему хорошо видно, и мальчишку, и котёнка.
Ткнутый мордочкой в блюдце с молоком, котёнок чихнул и заорал ещё пуще. Мордочка, усишки – точно в морозе. Неожиданно задок его повело в сторону. Вывернуто котёнок упал. Зацарапался передними лапками, пополз, пытаясь встать, но задние, как парализованные, волоклись боком. Котёнок закричал. С хрипом. Словно выворачиваясь.
Витька кинул руки, подхватил. На лапы ставит, но котёнок падает и, точно выкручиваемый, кричит.
Вдруг мальчишка испуганно отскочил от крыльца. Придвинулся снова, боязливо отогнул у котёнка переднюю лапу… Вся острая грудь, шея, в паху, по бокам – везде! – всё усеяно малюсенькими красно-бурыми гадами… Они бегают, кишат – подшёрсток шевелится, как трава от ветра! Они заживо сжирают котёнка!.. Витька отпрянул. Постоял. Нырнул в сени и тут же выскочил обратно с большой алюминиевой кружкой в руках, полной керосина.
Облитый керосином, котёнок как в ледяную воду упал – задохнулся на миг и страшно закричал. Извиваться, отпрыгивать начал от крыльца, веером брызгая керосином в мальчишку, хвостом стегал по крыльцу и кричал, кричал, выдираясь наружу из этой иглами бьющей жути и боли.
И как кулачищами сунули в него с двух сторон. Выдернули всё, что внутри, и, сильно растянув в длину, бросили на крыльцо содранной, слипшейся шкуркой. Тут же в глаза его побежало небо, стекленея в них; зубы вылезли из пастки, а со всех сторон его, одновременно, пошли схлынывать гады… Точно бурая петля ожила – и расхлёстывалась…
Витька остолбенел. Что он наделал! Выпущенная кружка звякнула. Глаза налились слезами, закапали на крыльцо. «Умер…» Подвывая, мальчишка кинулся через двор, за сарай, забежал в огород. «Тётя Катя! Тётя Катя!..» В огороде – никого. Только зелень испуганно встала и окружила мальчишку, да у дальнего забора старый, ко всему равнодушный колодезный журавель покачивал, грел свой длинный зябкий нос в солнечном ветерке…
Потом у торцовой стены сарая пожилая женщина напряжённо и зачем-то много выворачивала тучной земли, иссекая её лопатой, поглядывая на мальчишку и вздыхая.
Витька стоял, будто поникший чёрный стебелёк. У ног его, завёрнутый в газетку, лежал котёнок. Свёрточек просто – и всё.
«Анфимьевна, слышь, чай, обедать пора…»
Через полгода, уже зимой, впервые в своей жизни, Витька был приглашён на день рождения. Он пришёл на целый час раньше назначенного времени и стеснительно вытаскивался из тулупчика в тесной прихожей именинницы. Сама именинница, девочка лет пяти, и её мать стояли тут же, и глаза их были – словно весёлые голубые колокольчики под восторженными дугами: так рады были они первому гостю. Гость, набычась, сунул имениннице складную картонную книжку. Подарок.
Свет абажура в большой комнате, до поры затаив в себе смех и веселье, тепло и доброжелательность, ожидающе замер над круглым столом в длинной махровой скатерти; вокруг хлопотали мать и бабушка именинницы, без конца поправляя всё это радостное ожидание. Украшая его.
Дети сидели рядышком на диване и разглядывали картонные картинки, по порядку разваливая их на коленях. И шерстяные мягкие носки на скосолапленных их ножках пошевеливались тихими зайчатами. Серыми и белыми. Девочка стала водить по буквам пальцем и говорить складно. Как бы читать вслух. О чём внизу картинок написано. Витька не умел ещё так читать, внимательно слушал.
Начали прибывать ещё гости. Тётенька в очках, вертлявая и рыжая, как белка; с нею – насупленный мальчишка, который сразу сел на стул и начал отворачивать у девочкиной куклы ногу. «Ма-а-а…» – умирающе просипела кукла. Мальчишка испуганно отбросил её и больше никуда не глядел. Забежал в комнату усатый дяденька. Быстро сунул подарок имениннице и так же быстро слинял в затенённый угол. Покашливал оттуда вежливо, тихонько побалтывал сапогом.
Потом играла музыка из патефона, и девочка-именинница пела и танцевала под неё. Очень красивая она была, эта девочка. В синем платьице – упругая, как стрекоза, и такой же упругий бант украшал смеющуюся весёлую головку. Витька, уперев руки в бока, неуклюже топтался рядом, вокруг, иногда как-то неуверенно – не в такт – приседал. Как бы вприсядку шёл.
Выталкивали к ним и насупленного мальчишку, но не вытолкнули: мальчишка проявлял большую силу, вцепившись в округлый валик дивана.
Когда сели за стол, полный всяких пирогов и печений, Витька решил окончательно: на дни рожденья он будет ходить всю жизнь! Это так же интересно и полезно, как гулять. Но во время чая, когда все оживлённо разговаривали и смеялись, и больше всех тётенька-белка, близоруко трогая лапками пирожок, когда даже надутый её мальчишка не казался таким уж надутым и всем было весело и хорошо… Витька вдруг горько заплакал. Ему наливали чай из пузатого самовара, тонкий стакан лопнул, снизу хлынуло и расползлось по подносу коричневое маслянистое пятно. Витька зажмурился. Быстро пригнул голову. Закрыл лицо ладошками.
– Котёнок! Котёночек!
За столом всё испуганно перемешалось. Где котёнок? Какой котёнок? Здесь нет никакого котёнка! Витенька!
– Беленький! Котёнок! – горько плакал мальчишка.
Странный, очень странный мальчик! Тонко выщипанные брови девочкиной матери пошевеливались, вздрагивали испуганными недоумевающими дугами.
3
В тот день, когда Ильины были согнаны Подопригоровым с квартиры, когда оказались они с годовалым Витькой натурально на улице, возчик, старик Медынин, посоветовал стукнуться к Зинке Грызулиной. Николай Иванович стоял, слушал вполуха Медынина и всё озирался по скользким окнам домов. Крикнуть словно хотел им, застенать, взвыть: эх, вы-ы-ы… Потом, согласившись, кивнул. Медынин направил лошадь с телегой через дорогу наискосок, к слепнущему в закатном солнце мешковатому дому с придавленно-выпученным полуподвалом.
Зинка отказала Ильиным сразу наотрез. Хотя и пустовала у неё одна комната, но нет – и всё!
– Да дура ты безмозгла! – горячился Медынин. – Ить люди! Люди! А не актёришки твои пусты! Ить платить будут в аккура-те!.. А? Зин? У тебя вон ребёночек тоже… Как же ты так?…
Нахмуренная, злая, Зинка толкла на руках годовалого Герку, будущего Витькиного друга-товарища. Нервно поглядывала через дорогу, где притулившийся к воротам сумрак баламутила борода Подопригорова («Зинка, смотри!..»). Где на заборе висел, рожи кроил ушлый конопатый глобус – маленький негодник-внук большого деда-негодяя.
Медынин оглянулся – борода застыла безразличием, глобус исчез.
– Так, понятно… Солидарность… Кулачьё чёртово! Давай, Николай Иванович, ко мне пока. Переночуем как-нибудь, а завтра видно будет… – Медынин зачмокал на лошадь.
Но на полдороге повстречался дядя Ваня Соседский. Выслушал Медынина. Знакомясь, энергично тряхнул вялую руку Николая Ивановича, без разговоров завернул лошадь и повёл назад. К себе. К своему домику под тополем…
«Анфимьевна, глянь, никак обратно идут… цыгане-те… Эй, Зинка, – смотри-и!..» – «Да не боись, Подопригор, это Ваня-дурачок к себе ведёт – разуй глаза-то!» Зинка шла во двор, домой, на ходу поддавая проснувшемуся Герке. И тот, зажмуриваясь, как-то обеззвученно, проникновенно принимался орать, удерживая соску в кулаке, как большую сигару.
Одно время, ещё до войны, Зинка работала уборщицей в местном драмтеатре, и с той поры на квартиру к ней могли становиться только актёры.
И хотя двое из них, правда, в разное время, но одинаково поспешно бежав, оставили лишь свои поэтические имена – Рудольф и Герман – каждое из которых, соответственно через девять месяцев, переходило сперва к Рудошке, а затем к Герке, а точнее – Рудошке Брылястому и Герке Точному Дыне (это – по прозвищам), да и работала Зинка потом уже прачкой в крепости – то ли в самой тюрьме, то ли в воинской части, расположенной рядом, во всяком случае, ночевали у неё как пожилые замухрышки-надзиратели, так и хищные, как коршуны, солдаты-кавказцы, и квартиранты подвала всегда распознавали их по скрипу Зинкиной кровати: то лихорадненькому, поминутно прерывающемуся, то необузданному, напорному («Я – вольнонаёмная!» – подвыпив, с удалью говорила теперь про себя Зинка), – актёрам она, однако, не изменяла.