Литмир - Электронная Библиотека

Морщился брезгливо со второго этажа горсовета чей-нибудь очкастый, делопроизводительский нос. Захлопывался поспешно, судорожно нашаривая шпингалеты. А мамки и ваньки – все с вёдрами, да с полненькими жёлтенького, да как с китайскими огородами – проносились! «Очкастый, не задохнись! Знай заседай себе! В графины звянькай! А мы уж по старинке – со свинками, с мяском!»

У глухого забора, подбегая к железным воротам с напухшими красными звёздами, ход, однако, сбавляли. Тут не побежишь больно-то: будка вон, милиционер в ней, охрана. По слухам, тут большое начальство обитает. Единолично. Высокое – с земли не видать. Подпрыгивать надо. Вон перебежать на ту сторону – и подпрыгивать. И то – железную крышу только увидишь да, как чуб настырный, тополя верхушку. А живёт ли Само Оно там, спит ли когда, кушает ли, ещё ли чего совершает – разве дознаешься?

Вываливался из сторожевой будки вконец заленившийся милиционер. «Гирю» поочерёдными руками жал. Сперва правой, потом – левой. В зарешёченном окне керосиновой лавки через дорогу сразу возникал грузин Реваз. Однорукий, разгневанный: пачему ты, мерзавец, не на фронте? Па-аче-му?! Как за решётку эту попал Реваз – тоже никто не знал. Говорили только: «Сегодня Реваз опять Зелёную красит». И всем было понятно, что в лавке керосина опять нет…

Перед войной ещё, до грузина Реваза, в лавку завезли две машины краски. Зелёной. В мятых жестяных банках. В лавке теперь керосина почти не бывало, краску эту зелёную никто не брал, и однорукий Реваз в отчаянии красил и красил ею всё вокруг… Стены и окна хибарки. Внутри и снаружи. Дверь и крыльцо. Крышу. Уборную на пустыре… Всё у себя переобернул в зелёный цвет грузин Реваз. На соседские заборы в конце концов вышел!..

Рядом, в распахнутом грязном дворе столовой, уже на баке для пищевых отходов тоже навешено было зелёным: «СМОРИ! ТОЛКО КОСТ!..» «Да этак он весь городок перекрасит к чёртовой бабушке!» – покачивал удивлённо головой проходящий мимо «белобилетник». Реваз тут же восставал за решёткой: пачему ты, мерзавец, не на фронте? Па-ачему?! Хватал кисть, лез на крышу, в ожесточении красил и красил.

Иногда, точно заблудившись, в Зелёную (так и была прозвана лавка) недоумённо впадал с сидором чалдон. Реваз Шатку яростно подмигивал. Витька взлетал по лесенке чуть не под потолок, свежие снимал банки. Реваз торопливо метал на прилавок – одну, другую, третью: смотри, дорогой, какой краска! Зелёный! Ловил по-собачьи глаза покупателя. Чалдон в нерешительности брал банку. Нюхал зачем-то, колупал ногтем. Не глядя на Реваза, вздыхая, выходил из лавки, как из покойницкой… «Это разве город, Витя, а? – стонал с банкой в руке, как с мукой неуёмной, Реваз. – Разве это люди, а?»

Он хватал трёхметровую малярную кисть, Витька ведёрко с краской. Выбегали и быстро лезли на крышу. «О проклятый город! О сонный муха!»

Задышливым шёпотком Санька Текаку поведал друзьям, что грузин Реваз – резидент, а Зелёная… а Зелёная – явка!.. И коротко стриженный волос Саньки встал и словно загудел. Как под током.

С ужасом уставились ребятишки на дядю Реваза. А дядя Реваз им улыбнулся и подмигнул. Из-за решётки. Тогда перевели дух: да-а, такое придумать про дядю Реваза! Пару лещей тут же баламуту Саньке отвесили. С облегчением запылили дальше. По Диктатуре. К Поганке. Купаться.

Однажды, придя в лавку к дяде Ревазу, Шаток увидел на столе странную, непонятную штуковину…

– Тромбон, – глядя на штуковину, как на гибрид костыля с граммофоном, счастливо сказал дядя Реваз. И пояснил: – Купил на барахолка.

«Зачем?!» – хотелось крикнуть Шатку, но, как мужчина, сдержался.

Через неделю в лавке он увидел, как на смущающегося дядю Реваза дядя Ваня Соседский надевал… грудную клетку… из железа… сделанную… Шаток покрылся потом, а мужчины уже способили к этой клетке тромбон, на штырь, к лицу дяди Реваза. Дядя Реваз одноруко, но длинно раздвинулся… и дал звук. Витька отпрянул к порогу, а дядя Ваня захохотал.

День дядя Реваз думал, чем отблагодарить дядю Ваню Соседского. Потом размышляюще спросил у Витьки: что лучше – «самый большой бутылка водки… или… или забор покрасить? В зелёный краска? А?»

Все знали, что дядя Реваз не пил не только водки, но и вина. И пива. И вообще ничего не пил… наверно… Поэтому Шаток сразу сказал: красить. В зелёную. Красивше.

И на другой день с утра они красили.

– Да что ж это он делает-то? – сплёскивалась со ступенек крыльца, торопилась к штакетнику тётя Катя. – Что ж ты делаешь-то, а? Чёрт ты кавказский!

– Соседский велел, – коротко сказал Реваз, продолжая любовно водить плавной сочной кистью. Тётя Катя повернулась к Шатк у.

– Точно – велел, – не моргнув, слукавил тот. И шлёпающе замахал кисточкой: снизу-вниз, снизу-вниз.

Так они и выкрасили всё. И штакетник, и воротца, и калитку. И к ставням было подошли… Тётя Катя раскинула руки:

– Не дам!..

– Ладно, – сказал Реваз. – Завтра придём.

Явились они с кистями и на другой день, но… пришлось уйти.

– Ладно, – опять сказал Реваз, издали оглядывая работу и не обращая внимания на крики тёти Кати из-за штакетника. – Зато – зелёный… Верно?

– Точно, – подтвердил Шаток. – Красиво…

Хорошо играл на тромбоне дядя Реваз. С душой. Правда, только своё – грузинское. Торжественные и величавые, как горы, напевы. Очень ловко кидая кулисой – зажигательные барабанные пляски. Но чаще – один и тот же зурновый, стонущий мотив. Играл он его каждый вечер при свете лампы, закрыв глаза, раскачиваясь на табуретке, вытягивая дрожащую кулису до самого порога… Кинуться Витьке хотелось, остановить плавающую кулису, но он не смел. Реваз сам обрывал мотив, торопливо высвобождался из каркаса, уходил в закуток. Сморкался там в темноте, вздыхал.

Потом они пили чай. Дядя Реваз невидяще смотрел на красный язычок в керосиновой лампе.

Шаток рассказал о Ревазе Мише-музыканту.

Они пришли к Ревазу поздно вечером. Тот как раз чистил возле лампы свой тромбон. Тряпочкой с мелом. Сразу вскочил, тёмно загородил собой всё на столе. Как преступление своё.

Миша улыбнулся, сбежал с высокого порога всё понимающим врачом. Снимая пыльник, попросил Витьку выйти. На время. Шаток обиженно посопел, но вышел. Наблюдал в окно, как мужчины за столом о чём-то говорили. Вернее, говорил один дядя Миша. А дядя Реваз сидел напряжённо, испуганно. Весь – словно просвеченный лампой. Потом встал и отвернулся. Долго налаживал на себя приспособление-каркас. Закрепил тромбон. Без одной руки, с торчащим тромбоном, с зашитым рукавом гимнастёрки – стоял он словно без одежды, голый… Повернулся было, чтобы играть, тут же снова отвернулся. Сипло прокашлялся, подёргал кулису. Наконец заиграл. Заиграл свой тоскующий, плачущий мотив…

В полной темноте шли обратно по домом. Дядя Миша молчал. Но как только увидел под фонарём поджидающего Яшу, ещё издали начал кричать ему: «Он самоучка! Понимаешь! Самоучка! Он нот не знает! Он играл по духанам, по свадьбам! Немец оторвал ему руку! Он не может вернуться домой! Он глубоко несчастлив!.. Но как он играет! Как он играет! Я плакал, плакал, слушая его! Какой у него звук! Какой это талант! А ты?… Тебе немец не оторвал руку. Ты счастлив. Ты ноты знаешь. Ты сын музыканта… И чьто? Чьто, я тебя спрашиваю?…»

Шаток взял их за руки и, словно ослепших журавлей, повёл от фонаря в темноту. Одна рука была горячая, вздрагивающая, другая – обмершая в потной тоске.

2

Квартала за полтора от Зелёной, торцом к Диктатуре, стоял бревенчатый одноэтажный дом. Над одним из двух крылец, выходящих на обширный пустой двор, чубато свисал флажок, а на вывеске, глубокомысленно склонившейся, было начертано:

ДОРРЕМСТРОЙ. ВОСТОЧНОЕ КОЛЬЦО.
ПРОРАБСКИЙ УЧАСТОК № 4

Каждое утро, привычно ткнув мордой в штакетниковые ворота, следом за их приветствующим скрипом шла во двор лошадь с телегой. Останавливалась неподалёку от крыльца. С телеги вялыми кулями, поставленными на попа, сползали пять-шесть мужиков. Потягиваясь, зверски потрескивая костьми, волоклись они к крыльцу. Валились на крутые ступени и, не теряя ни минуты, закуривали. Курили молча, сосредоточенно – как тяжёлую работу ломили. Все одинаковые, как братья: в пыльных кирзачах, в сутулых, мышиного цвета, пиджаках; блинами на носы – кепки.

21
{"b":"613293","o":1}