Литмир - Электронная Библиотека

За квартиру актёры, как правило, не платили. Почему-то попадались Зинке всё больше спившиеся, или изгоняемые с работы – вот-вот, на волоске, или откровенно уже выгнанные. Без кормовых, без постойных. Они каждое утро уходили на репетицию. В пивную. Вечером туда же – на спектакль. Бессовестно обманывали Зинку. Уверяли в полнейшей своей дееспособности. Обворовывали. Тащили из дому что ни попадя. Один умудрился вынести и пропить целую железную кровать. Некоторые из них появлялись в Зинкином доме только затем, чтобы вскоре навсегда исчезнуть, другие пропахали глубокие борозды в памяти улицы.

И только когда поселись Градов с Аграфеной – наверху, и Миша с Яшей – в подвале, Зинка перевела дух. Более или менее.

Обмазанный глиной Зинкин дом напоминал мешок дряблой картошки, вдруг поставленный на попа. На какую сторону повалится он – сказать трудно. На «втором» этаже, в одной из двух квартир, жила сама Зинка со старухой-матерью и двумя детьми. Крыльцо к сеням – наваленная к стене груда грязных, иззубренных топорами балок (на них способно дрова рубить). И когда Шаток и сам хозяин, Точный Дыня, взбегали по ним наверх или скатывались вниз, балки бултыхались, громыхали волнами. К другой стороне дома, к грустной запьяневшей стене его, прислонилось, тоже не сильно трезвое, ещё одно крыльцо. Высокое и голое, как лобное место. С крутыми сквозящими ступенями, с растрёпанным бурьяном внизу. Это восходящий путь в квартиру вторую. И, наконец, пьяно оступалась у крыльца, проваливалась, скатывалась вниз под дом – словно чтобы упасть там и сразу захрапеть, – третья квартира. Как и во второй, в ней квартиранты.

Градов, пожилой, затухающий актёр, поселился у Зинки ещё во время войны, году в 42-м, 43-м. Единственным актёрским достоянием, капиталом, так сказать, Градова был невероятной глубины и дикости бас. В «Хижине дяди Тома», к примеру, он, играя кровожадного плантатора, так дубасил кулаками небо, так стрелял молниями из глаз, так дико, страшно кричал «держи негра», что все ребятишки, как мальчики, так и девочки, прятались под кресла и, не сговариваясь, дружно прудились там. (Герка Дыня и Витька Шаток, проходившие в театр всегда по личным контрамаркам, не могли себе этого позволить, не могли подводить дядю Градова и потому обдувались прямо на местах, руками вцепившись в подлокотники кресел.) Невероятного потрясения талант!

Собратья-актёры специально подводили к нему не очень храброго человека знакомиться. Градов кроил зверскую рожу, роготал булыжниками: «Леонар-рд Гр-ра-адов-в!» И, видя полную ошарашенность и испуг, вообще открывал дорогу камнепаду: «Ха-ха-хах-хах-хар-хыр-крах-ках-гыр-хыр-гм-хым-тьфу!» Не сильно храбрый быстро отходил, отирая пот. Однако!

Поселившись у Зинки, Градов сразу заполнил собой всю улицу. На самом, можно сказать, дне бутылок перезнакомился с мужичками – откровенными белобилетниками и просто непонятно-скромными. «Очыровал» всех баб, пуская им завлекательнейшие намёки. Надёргал денег с овечек. До завтра. И успокоился в своих скромных апартаментах, устроив там нечто вроде моряцкого клуба. Клуба Настоящего Мужчины. С водкой, с картами, с табачным дымом. Каждый вечер местные сыромятовые флибустьеры распускали там паруса. Однако бдительные жёны быстро раскусили «этого проходимца Ленарку» – безжалостно выковыривали законных из клуба, гнали домой.

В парусиновом костюме, огромный, мятый, Градов проходил по улице неизменно в клубках яростно брёхающих собак, сатанинский хохот его сметал всех воробьёв с заборов, на крыши загонял котов, электрически тряс в окне не успевшего закрыться Подопригорова. А когда разморённый зноем и водкой Градов раскинуто спал на высоченном своём крыльце, весь в мухах, в росном поту, когда казалось, что даже дом шелестит от жуткого его храпа, – Шаток и Дыня осторожно поднимались по ступенькам и, тая страх в груди, подолгу рассматривали дикое лицо актёра. Лицо серое, сильно побитое оспой – напоминало карту лунной поверхности, что ребята видели у Миши и Яши, подвальных квартирантов. Те же кратеры, вулканы, впадины. Каналы, реки, ручейки. И главный красно-сизый вулканище с двумя вывернутыми кратерами опаляюще водкой дышит… Шаток любознательно запускал в кратер прутик. Градов вздрагивал, выплёвывая мух, приподнимал дикую голову. Ребятишки скатывались вниз.

Но по утрам, когда он выходил на крыльцо в сиреневых кальсонах в обтяжку, то уже не казался ребятишкам таким огромным и страшным. Похмельный, всклоченный, зевая и шкрябаясь пятернёй, он смотрел в небо, определял, что ему от него сегодня ждать. И было видно, что ноги Градова не соответствуют могучему тулову. Что коротки они, недоразвиты, кривоваты. Однако днём, в своих парусинах, он вновь становился как мятое облако – громадным и страшным.

С полгода жил он один, потом появилась в апартаментах девица. Лет двадцати, такая же огромная, но тихая. Сперва думали – дочь. Нет, вроде не дочь. Кто ж тогда? Откуда? Бабы улицы в кровь измозолили языки, а толком ничего не могли узнать. Сама девица, опуская глаза, говорила: «Мы из Сибири». И всё. Вот так ответ! А мы-то откудова, не из Сибири, что ли? Алтай – не Сибирь тебе? Девица называла какую-то деревню, поясняя, что это «в дальней Сибири, а не здесь – в ближней». Да чёрт с ней – дальней, ближней! Ленаркете, Ленарке кем ты доводишься? Девица густо краснела, долго маялась, наконец говорила неуверенно: «Сродственница…» На крыльцо, в любимых сиреневых, выходил Леонард. Трубил сверху более определённо: «Да племянница она мне! Двоюродная… Воспитанница теперь. Учить буду. Искусству. Артисткой станет. А теперь кыш, сороки! Летите! Звоните!» И обрушивал сверху камнепад: «Ха-ха-хах-хах-хар-хыр-крах-ках-ках-хыр-гыр-гм-хым-тьфу!» Бабы пятились от крыльца, но успевали монашенками поджать губы: ага, племянница, троюродная, воспитанница, понятно…

Помглавреж Теодор Водолеев, поговорив в своём кабинете с будущей артисткой две только минуты, молча воззрился на Градова: Лёня, кого ты привёл? Градов сразу полез за платком, с полными слёз глазами поддержал внутренний их диалог: надо, Толя, надо. Для меня. Сделай. Друг! Сколько мы с тобой по долам и весям… Сколько пудов… этой… водки вместе. Эх! Прости слёзы! Лучше не вспоминать!

Водолеев похлопал Градова по колену: полно, Лёня, полно. Лучше не вспоминать. Друг! И глубоко задумался, морзянькая пальцами по столу. Куда ж её? Этакую слониху? На «кушать подано»? Так и там не потянет. Уж больно пужлива. Забеспокоится такая на сцене – декорации падать начнут. Да, задачка. И где ты её откопал, Лёня? На какой пасеке-заимке? Вот она. Сидит… Как большой графин водки. И имя – Аграфена. Надо же… Раньше-то тебя, Лёня, на Земфир потягивало. На этаких Мадер. На дуновения, на миражи. А эта… Стареем, Лёня, стареем. Водолеев вздыхал, карябал лысину мизинцем. Градов густо сморкался в платок: стареем, Толя, стареем… Но – надо, Тол я, надо!..

С грехом пополам затиснули «артистку» в тесную, как ящик, комнатёнку. В кассу. Билеты продавать. Но, посидев там два только дня – без воздуха, без окон, прямо в лоб бодаемая трёх-сотсвечовой лампой, – Аграфена стала обнаруживать странное, непонятное беспокойство. А на третий день вообще сидела как подпёртая под дых чем-то острым, и руки постронне суетились на столе. Какая тут продажа билетов? «Ленар Кар-пыч, миленький, хорошенький, заберите меня оттэда-а-а, бо-ю-ю-юсь!» – плакала она дома вечерами. «Чего? Дура?!» – роготал Леонард.

И пришлось-таки ему поставить и распить с Водолеевым ещё литр водки. Водолеев пристроил артистку к старичку-гримёру.

В белом халате, гордая, Аграфена теперь стояла позади этого старичка с приготовленными, надетыми на её мощные кулаки театральными лысинами и париками. Новую работу она полюбила.

Некрасиво было лицо Аграфены. Неправильное, плоское. Как первый блин на сковородке. Но имело тот молочно-розовый цвет, который бывает только у по-коровьи покойных, с хорошим пищеварением девиц. Нередко после обеда, когда разудалый Зинкин дом подставлял солнцу правый бок, она выходила на крыльцо. Неуклюже садилась, поправляла платье. Наконец, глубоко вдохнув, словно воздуху набрав на весь оставшийся день, застывала. Она могла сидеть час, два. Три. Не шелохнувшись, с остановленными, куда-то к затылку повёрнутыми глазами. О чём думала она? И думала ли вообще?… Она растворялась в окружающем полностью. Здоровой своей кровью, казалось, впитывала и послеполуденный ласковый зной, и запахи всех трав и растений вдоль забора: полыни, лопухов, крапивы, паслёна; вот этот куст бузины, пошевеливающий красными гроздями… Сам солнечный свет, объединивший всё это чудо вокруг, казалось, свободно входит в неё, растворяется в каждой её клеточке… Это было полнейшее, растительное какое-то единение с окружающим.

4
{"b":"613293","o":1}