Папу звали Стас. «Стасенька» называла его мама. Был он лысоват, суетлив, но для одиноких женщин чем-то привлекателен. Тем ли, что любил поэзию, театр. Пониманием ли женской страстной натуры. Понимал, поскольку и сам был романтичен, порой плаксив, по-женски беспечен. Зачал Любу. Зачал еще двух мальчиков для второй жены. Мечтал уехать в Америку. Писал стихи.
С поэтической частью жизни у Любы было все в порядке. Папа писал свои вирши. Мама записывала их в тонкую тетрадку. Еще у нее были блокноты, отведенные для Волошина, Цветаевой и Гумилева. К маме – или к Любе? – папа, казалось, приходил-то, чтобы поговорить о стихах, поделиться новыми творениями. У Любы осталось в памяти – папа декламировал Блока:
Я не люблю пустого словаря,
Любовных слов и жалких выражений:
«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «На веки твой».
Я рабства не люблю…
Люба думала: папа ушел от мамы, не желая быть ее рабом, не хотел быть зависимым от настроений, жалоб. От чужой женщины, матери двух смешных мальчишек, уходил обратно к маме – видимо, вновь избегал рабства. Любе папа нравился, но она не знала, нравится ли ему она. Учил ее слушать, любить стихи. Люба отвечала ему трепетной поэтической взаимностью.
Прочитав о первой жене Адама, она задумалась. Рассказ взволновал. Затем стала почему-то думать о матери. Мама казалась ей потерянной: расставшись с мужем, она сосредоточила внимание на поэзии. По вечерам, выгуливая маленькую Любу, задерживалась у витрин Дома мод на Невском и у ателье мод, прозванном в народе «Смерть мужьям» или (Люба помнила, знакомые женщины смеялись, вытаскивая из недр городского фольклора это название) «Мужские слезы, женские грезы». Мама задумчиво разглядывала в витринах трикотажные изделия советского кроя, забыв Любу, разжав пальцы, выпуская, теряя маленькую детскую ладонь из своей женской. Люба цеплялась за маму, за ее драповое пальто, за жесткие пальцы. Та же, застыв у витрины, пребывала в ином мире – видела ли себя модной, привлекательной, думала ли о чем? Люба пыталась выдернуть маму оттуда, тянула за руку, звала. Очнувшись, мама продолжала путь по Невскому, переходила через Адмиралтейский проспект, задерживалась в Зимнем садике и, если было не очень холодно, садилась на скамейку. Пристроив Любу на коленях, обняв ее слабыми руками, чтобы та не застудилась. Посидев немного, она затем шла к реке, подходила к гранитному парапету Невы, долго смотрела, задумчиво, странно, на тяжелую, мрачную воду. По всему пути – от Невского, через Зимний садик, к парапету Невы медленным шагом – тихим голосом читала стихи. Словно речитативом поддерживая транс. Поэтическая медитация, необходимая обеим.
Связывало наследие детства. За то благодарила, негодовала, понимая: лучше бы научили ее силе, мужеству, практичности, ремеслу – необходимым для жизни навыкам. Поэзия? Невесомое наследие. Стихи, рифмы, чувства? Сомнительная ценность.
Тем не менее, выйдя из детства, захватила с собой эти строки – страницы! – Пушкина, Тютчева, Цветаевой, Гумилева, Волошина, Заболоцкого, Блока, Бодлера, даже Вийона. К чему? Кому было нужно? Когда могло пригодиться?
Нет, никогда моей и ты ничьей не будешь… —
напевно декламировала мама.
О да! Любовь вольна как птица!
Люба чувствовала – мама летит.
На высоте, на снеговой вершине…
Ощущала – мама хочет забраться на эту вершину. К чему стремилась? К любви? Освобождению от забот, одиночества, от жизни?
Иди, иди за мной – покорной
И верною моей рабой…
Верной рабой была ее мама. Рабой грез, рабой жизни, которой на самом деле не случилось, не могло быть.
Я на сверкнувший гребень горный
Взлечу уверенно с тобой…
Где найти этого демона, который взлетит вместе с ней?
Демон явился майором в отставке, любившим борщ со сметаной и стопочку к борщу. Мама стала покорно варить борщи. Только овощи нарезала крупно, неумело. Отставной майор с красным, кирпичным лицом (Люба думала – рожей) учил маму нарезать морковку мелко, тоненько, свеклу – натирать.
Мама переключилась на майора. Теперь уже не Любе, а ему читала Блока, Цветаеву. Майор же под страстные строчки потихоньку брал на грудь, а потом утаскивал маму в постель. Папа приходить перестал.
7
Люба рано начала рифмовать. Все крутилось, вращалось, совершало кем-то задуманный ход дней, но круговорот не был связан с ней, происходил помимо, вне. То единственное, что интересовало, звало – чужие строки и те, навязчиво звучащие внутри. Превращая дни в бесконечный поток внутреннего бормотания, покачивания на волнах. Даже сны приходили ритмически организованные. Во сне звучали строки – и тоже покачивали, увлекали. Но не запоминались. Лишь оставалось ощущение ритма, зова, покачивания. Казалось, поэзия была единственной возможностью привлечь внимание – если не любовь – родителей. Особенно отца.
В шесть лет как-то само собой написалось стихотворение про дятла в красной шапке. Все бегали вокруг, ставили ее на табурет, заставляли повторять стишок вслух для взрослых. Взрослые смеялись, когда маленькая, в коротких кудельках девочка декламировала с заимствованным у них же пафосом, перемежая «страсть» «дрожью», «очи» – «тоской». Странные чувства, путаница эмоций окутывали облаком – удовольствие от внимания, смущение, неловкость, хвастливый задор.
Позже, пытаясь проникнуть в круг сверстников, вновь искала внимания, популярности. Но никто не выказывал восхищения, не дарил одобрения. Всего лишь снисходительно терпели неуклюжую, требующую внимания, «тянущую на себя одеяло» девочку. Она же со старанием, увлечением писала:
О небо! Как тебя люблю я!
С твоею чудной синевой,
С твоею яркою звездою
И первозданной красотой! —
…уже испытывая лихорадку стихосложения, мучительную головную упертость в поисках нужного слова. Сочинение оказалось странным процессом. Коллективное диктовало личное; глубинное, пробираясь наружу, пыталось вылиться в понятную другим форму. Стихотворное существование предлагало побег из реальности в романтическое пространство, убаюкивающее пребывание в себе, покачивание на поэтических волнах, где центром Вселенной была она, Люба.
О небо!..
Ты меня создало
Не для того, чтобы убить…
Твоя непознанная сила…
Нет! Я не в силах рассудить,
Зачем живу… Но я ведь знаю,
Что я душой к тебе взлетаю, —
писала она.
8
Так много материнского. Столь непростительно мало отцовского.
Избавление от матери длиною в жизнь.
Поиски отца – дорога, уходящая в неизвестность.
Буквы, строчки, слова, ставшие голосом отца, его наставлениями, лаской, защитой, любовью. Книги, библиотеки – для всех, кто смеет войти. Приют для бездомных.
В пору первых подростковых творений стихотворчество уже не казалось желанием маленькой девочки привлечь внимание. Впрочем, когда исчерпывает себя это сладкое стремление? Возможно, никогда? К тому времени, когда Люба стала записывать свои первые стихи в альбом, подаренный когда-то папой, переписывать с разрозненных обрывков бумаги на эту голубоватую, разлинованную, скользкую поверхность, округляя и старательно выводя буквы, она уже сознательно собирала стихотворные строчки под виниловую обложку. Желая не столько сохранить, но самой себе доказать их реальность, весомость собранных в одном месте стихотворных строк, созданных ею, Любой. Мучаясь словом, порой натыкалась на собственные, неожиданные идеи, странные мысли. Думала: язык – пуповина, соединяющая если не с людьми, то хотя бы с книгами. С теми, кто их создал. С прошлым. Может быть, со всем на свете…