Литмир - Электронная Библиотека

У брата книга называется «Волоколамское шоссе». Я её тоже начинал читать, страницу первую осилил, интересная. А у сестры – «Джульбарс». Картинки в этой только посмотрел. Как отвлекутся, книжки у них запрячу. Пусть пошарятся, поищут. Нечего.

– А где папка? – спрашиваю у мамы. Мама картошку чистит, суп к обеду варит.

– За водой поехал, – отвечает.

– В такой мороз-то?! – удивляюсь. – Коня попортит.

– Ну а воды-то если нет, – говорит мама.

– Ну, если нет, тогда конечно, – говорю. Быстро поел. И говорю: – Пойду я.

– Куда собрался? – спрашивает мама, спуская нарезанную картошку в дымящуюся на плите печной кастрюлю.

– К Володьке, – говорю.

– Заждался он уже тебя, – говорит мама. – Потеплее только одевайся.

– Да тут пройти-то, – говорю.

– Мороз такой… Да и обедать скоро будем.

– Да я наелся.

– Ну, и чё, что ты наелся. Через час опять запросишь… Пору-то надо отвести.

– Ладно, – говорю. – Может, и подойду.

– Нет, ты не может, батюшка, а уж давай-ка, – говорит мама. – Чтобы не бегать за тобой… и никого не посылать.

Вышел я с кухни. Подступил к столу. Будто в окно мне надо посмотреть. Будто смотрю, царапая ногтями наледь… Повернулся резко, захлопнул у брата «Волоколамское шоссе», перелистнул быстро у сестры страницы в «Джульбарсе».

Не взглянула даже в мою сторону. Какая! Молчком нашла место в книге, где читала, скоро опять глазами заелозила по строчкам – так уж, что ли, интересно? – или: со всяким гэ не связываюсь, дескать. Ну, думаю, и характер: вся в отца, голимый тятя. Другое что-нибудь потом ей сделаю, отличнице, придумаю – заметит, свяжется, не отсидится.

Не успел я увернуться, зазевался – получил от Николая тычок по затылку. Ожидал тот от меня какого-нибудь, как он любит выражаться, свинства, был готов. Не Николай, вообще-то, он, а – Колька.

– Курице не больно, курица довольна!..

Подался я одеваться. Обидно – за тычок-то. Расквитаюсь.

На крыльце Буска. Лёжа, кость какую-то грызёт. Раздобыл где-то. И мороз его не держит – промышляет, дома будто бы его не кормят – по деревне носится, позорит нас.

Вскочил. Цокает когтями по обледеневшим плахам. Шерсть на загривке у него в инее. Рад мне – с вечера, давно уже, меня не видел, соскучился – хвостом виляет, подмигивает, будто веки кто ему за ниточки подёргивает. Не улыбается только. Хороший.

Был у нас до этого Пират. Рыжий, как Володька. Прошлой осенью убил папка бычка, разделал тушу, положил в сенях её на стол. Туша замёрзла. Не прикрыл кто-то плотно дверь, забрался Пират в сени, потянул тушу за ногу, соскользнула туша со стола и задавила насмерть Пирата. Я плакал, заболел и неделю не выходил из дому. Смотрел в окно, видел других шляющихся по улице собак и горько приговаривал: «Все собачки бегают, а Пират наш взял да помер», – так ведь жалко.

Теперь вот Буска. Мы с ним друзья. А брата и сестру вряд ли он любит. И к ним, конечно, ластится, но так, притворно, чтобы вкусненькое что-нибудь у них выманить.

«А почему он за конём не убежал? – думаю. – Проспал, наверное… А может, с костью этой только что вот появился?»

Вышел за ворота. Стою.

Воздухом скованный – морозец-то, как говорит Марфа Измайловна, дюже уж кляшшый, – пуще, чем обручем, меня стянуло. Плюнул, на шарф себе стараясь не попасть, – слюна ледышкой в снег упала. Густо – дышу-то, так – отпыхивается. Пар – от доброго куряги дым как будто валит.

Да, давно уж, с лета, с Рыжим не курили мы, припоминаю. Не подворачивалось случая удобного. Летом проще, мест укромных много, зимой тут мало где уединишься. Дома, при всех, не закуришь.

Будто иголками, покалывает остро щёки, не заметишь, как и отморозишь.

Не видно ельника – в сплошной опоке – слился с небом и со снегом.

Не видно и Ялани – в сизом дыму и в изморози розовой исчезла.

Солнце, и то просвечивает еле-еле, низкое, красное, как флаг над сельсоветом. Как просвечивает, так и греет.

Тихо.

Слышно только, как шелестит, сверкая ослепительно, в воздухе изморозь да глухо гул от МТС доносится – в гараже её станки работают.

Да ещё вот: едет кто-то где-то на коне – скрипят полозья. Может, пора уже ему, и папка. Но дожидаться мне его не хочется. Да и долго-то не постоишь тут – задубеешь.

Ни ворон на провисших, обындевелых проводах. То ведь нанизятся, как бусы. И почему-то током их, холер, не лупит. Ни воробьёв на окуржавленных заборах. Попрятались: вороны – во дворах, воробьи – под стрехами и за наличниками. Там хоть немного, но теплее, выжить можно.

Не трещит нигде сорока. Те куда-то подевались. То ведь от них спокою никакого. Вездесушшые трясохвостки, как говорит про них Марфа Измайловна. А дед Иван пронырами их называет. Оно и верно, в каждой дырке.

Сушихина изба – через лог, но не напротив, а наискосок. Едва проглядывает. Катается на санках с Сушихиного угора Настя-Кобыла, Цокани-ха. Одна. Никого больше. Эту и мороз не держит. Лет пятьдесят ей. Или шестьдесят. Или… не знаю. Чокнутая. Зовёт меня к себе: «Айда сюды!» – рукой примахивает. Ну, конечно: буду я с девками кататься, а со старухами – и вовсе.

Побежал. А то и нос уже прихватывать начало. Под рукавицей его спрятал. Побелеть моментом может. И ходи потом с облупленным. То и отвалится. Такого мне совсем не надо.

Не мчится Буска за мной следом, с лаем заливистым меня не обгоняет. Кость глодать, наверное, в ограде остался. Предатель. И как вот с ним с таким в разведку? Променял меня на мосолыгу. Ладно, пусть, поклянчит ещё что-нибудь, фиг что получит.

Тут рядом, в соседях. В шабрах, как говорит Марфа Измайловна. Но вот насдёвано на мне много – бежать неловко. Хрустит снег под валенками, через воротник перепоясанной ремнём шубёнки в ушах прямо отдаётся: хрусть, хрусть – пронзает.

Добежал.

Потянул, кое-как ухватив его, в рукавицах-то, за скоробившийся и затвердевший от холода кожаный шнур, открыл калитку. По высокому и крутому крытому крыльцу, придерживаясь за балясины, вскарабкался. До двери прошёл глухими сенцами. И постучался.

– Не заперто! Входите! – голосом Рыжего мне изнутри изба ответила.

– Принёс опять кого-то леший! – это не мне уже он, Рыжий, – тем, кто в доме.

Нащупал железную дверную скобу, оторвал, куржак осыпав, от косяков примёрзшую дверь, вошёл.

Дома у Рыжего только дедушка, бабушка и он сам.

Марфа Измайловна, видно мне от двери, на кухне чем-то занимается. Иван Захарович сидит, нога на ногу, в прихожей на своей кровати, застеленной суконным серым одеялом, курит трубку и хмуро косится сквозь выпускаемый изо рта густой дым в мою сторону.

Рыжий, вывалив на подбородок язык, за столом, карандашом рисует что-то на листе бумаги.

– Ну, ядрёный шиш, – говорит Иван Захарович, не вынимая изо рта трубки. – Зиму-то там бы, в сенцах, и оставил, то чё-то ташшышь за собой… Тебе-то, ладно, тут не ночевать, дак и беспечен, лихорадка.

– Я не нарочно, – оправдываюсь.

– Ишшо нарошно бы… Верю, – говорит Иван Захарович. – Казнить засерю, – смеётся беззубо. В потолок уже смотрит, забыл про меня, забыл и про себя, наверное, про потолок теперь только помнит.

– Разболокайся, проходи, – говорит мне от стола друг. – Валенки тока не скидывай… а то пол у нас тут… шибко тянет из подполья.

Разделся, горкой сложил одежду около порога, прошёл к столу.

– А чё рисуешь? – спрашиваю.

– Войну, – говорит Рыжий. – А чё другое-то?… Немцы в окопе вот, а наши наступают. Вишь, зенитку разбомбило, и зенитчика убило.

– Ну, – говорю. – Нормально.

– О, ё-моё, – говорит с кровати Иван Захарович. – Вояки… А в штанах ишшо стручок плюшшаткой.

Что к чему?

– Дед, ты сиди, не приставай, к тебе не ле зут, – говорит Рыжий, низко склонив голову и пыхтя над рисунком.

– А я сижу. Летаю, чё ли? – отзывается дед из-за клуба выпущенного им дыма. – Не араплан… и не ворона.

Вышла с кухни Марфа Измайловна.

– Здрасте, – говорю.

17
{"b":"613243","o":1}