Телевизор он не любит, смотреть нечего. Вечером он читает Лодзинского, описывающего Киевскую Русь.
– Хочешь почитать? Ты как писатель оценишь мои писульки. У меня в кармане всегда припасена гость сухариков, спать нельзя было на фронте, вот и гоняешь их во рту, как конфетку, чтобы сон не одолел, и так к ним привык, что и сейчас они у меня в кармане. А вспомню, как на передовой рад им был, аж слюни текли, какими они тогда сладкими казались, не забудешь. Вот о солдатской славе молва, сейчас на нас смотрят, приглашают везде, подарки, а прежде-то не вспоминали. Города брали солдаты, а маршалы и военачальники, прославившись, не всегда вспоминали о нас. Не за маленькую толику славы клали мы свои жизни, даже и мыслей таких не было. За то, что мы пережили на фронте, павшим и кому посчастливилось выжить, хотелось справедливости, Победы. Сейчас не вернувшихся надо чтить, а о нас заботиться. Хорошо, что ты не видел этой войны. Не найдешь самых поганых слов обозвать ее. Я видел, как рвало людей на куски, как кишки наматывались на гусеницы. Круглые сутки в снегу на морозе, а было мне восемнадцать лет. Вначале запасной полк в Харькове, сорок третий год, осень. Город был в руинах после немцев. В своей одежде мы месяц обучались. Кто должен был остаться в живых? Из восемнадцати ребят нашего класса с фронта вернулись трое. Мы были по существу не обучены. Много попало в плен. Кто-то в Польше, в Майданеке под Краковом, где делали из кожи человека абажуры и перчатки, был замучен. Воевал на первом белорусском фронте, командовал Рокоссовский. Брал Кенигсберг, Берлин, Прагу. В районном городе Гомеле началось наступление, я был наводчиком сорока пяти миллиметрового противотанкового орудия, проще сорокопятки, наш расчет подбил танк «пантера», за это я получил свой первый орден.
Мы шли сутками, спали на ходу. Вдруг стрельба и немцы, разрывные пули, казалось, что стреляют со всех сторон. Крик «танк» и один из них на нас идет, в прицел вижу, стреляю, рикошет. Он же идет, стреляет, кругом грохот, скрежет. Второй раз опять столп искр. И вот вижу совсем рядом, уже гусеницы в глазах вращаются, кричу «осколочный». Все завертелось, закрутилось, ору «бронебойный». Бронебойный не берет, бесполезно. Осколочный разорвал гусеницу. Когда встал, на гусенице завертелся, показал бок, там броня поддается. Немецкие танки на бензине, бью бронебойным, загорелся. Когда понял, что подбил, остановил, все стало безразлично. Не пойму, что и где. Вижу, из горящего танка вылезают немцы и их наш расчет расстреливал. В этом бою у моего товарища Коли Москальца, моего однокашника, из одного расчета, вся шинель была порезана осколками. Мы рассуждали, хорошо это или плохо. А после перекрестились и опять заняли боевые позиции. Было приказано взять стратегическую высоту, на которой стояла деревня, того же хотели и немцы. Сделали передислокацию, для орудия вырыли огневую позицию, а для себя каждый мелкий ров, обложили ящиками и залегли. Захотелось вдруг закурить, свернул цигарку, нагнулся, и в это время меня вдруг взрывной волной обдало, рядом мина разорвалась. Вот как мы встречали смерть, она, незрячая, вслепую лупила без разбора. Всего один осколочек и прямо в сердце Коли, котелок в стороне. Коля, Коля, что с тобой? Перевернул его, застывшее лицо слилось со снегом. В тот ровик, что он сам себе вырыл, положили его, завернув в плащ палатку, а сверху просто поставили снаряд. У меня обмотки на ногах обгорели, прилипли, полуистлевшие. Ходить уже было невмоготу. Постоял я возле убитого, на нем они целые были, обмотки-то. Но не смог снять, промучился в них до госпиталя, когда раненого меня свезли. Там их с меня срезали вместе с кожей, пятнадцатого апреля я был ранен, пять месяцев провалялся в койке. Города оставляют солдаты, а берут города генералы. Вот что бы это значило. Никогда я не курил, а когда Коля погиб, до того момента цигарку свернул. Может огоньком Богу повестил, вспомнил Его, а Он и спас меня.
Вот она, проклятая Германия, ходил я по Берлину, стреляли отовсюду, из пустых окон, подворотен, из углов. Я понял одно: война ненасытная смертью. Цеплялся за веру, как за подол материнский в детстве, чтобы не упасть и не пропасть. Девятого мая немцы стали сдаваться, над рейхстагом наши знамена. Нас двинули на Прагу. Было еще много потерь и смертей молодых ребят.
А что сейчас, эти америкашки санкциями говорят, бесполезно. Трудности нас только мобилизуют. С Украиной у нас одна судьба, мы лишь по недоразумению разминулись. Переустройство души человеческой идет невидимо, но нет силы разъединить одну кровь. Сердце, обожжённое болью, ноет оно во мне, сплю и вижу Украину. Ох, и глубокий ров роют между русскими и украинцами недруги, но как говорит пословица: «не рой яму, сам в нее попадешь».
Когда умру, душа крохотной птицей невесомой и прозрачной, как легкая дымка, как еле различимое облако устремится в то место, где родился. На хутор, о котором только я и ведаю. Прощаясь с Родиной, окину взглядом памяти, где будет все, люлька с колы белью, что качала мать ногой, привязанной бечёвкой, ухитряясь при этом еще и прясть. Ее сладкий напев забытой песни, такой тихой и такой тонкой, словно сон. Убаюканный, я видел такие неведомые сны, в которых тепло, светло и все так близко и дорого. Когда душа ребенка с небесной чистотой, еще невесомая между небом и землей не ведает, что ей грядет. Время терзало эту душу, и она обугленная возвращается, как небесный дар к дарителю. К нелицеприятному судье. Боже, взмолюсь я, не прощения взыскаю со слезами, даруй мир Украине».
Анатолий Сергеевич, простой и великий. За свою жизнь выслушал много подобных рассказов ветеранов о подбитых танках. В моей памяти стоят эти исполины гарантами будущего России. Они не дадут нам сбиться с пути, их подвиг – наш компас.
Глава II. Любовь неслыханной простоты
Спустя годы Анна Николаевна смягчилась, тем более вопрос о деньгах был снят. Удивительное дело, но мои публицистические книги очерков о бывших советских партийных и государственных деятелях, выдержали несколько изданий с приличным тиражом. Журнал тоже ожил, атмосфера в стране после смерти первого президента изменилась к лучшему. Меньше стала криминала, а одиозные деятели переселились в Лондон, в свои поместья и дворцы.
Как ни странно, но на фоне относительного благополучия наша Анна Николаевна вся, как говорят, из себя, с подкрашенной сединой, с перманентом, так тщательно следившая за своими руками, не забывающая выщипать и подкрасить брови, улыбающаяся куда чаще, чем прежде. Радующаяся тому, что внучка Лизонька родилась здоровой и красивой. Сама же поддалась недугу и начала чахнуть на глазах.
Вначале у нее была просто слабость и кружилась голова, потом стремительное ухудшение. Я заметил, как невзначай посерело ее лицо, руки стали, словно тончайший фарфор, и вся она вмиг стала таять, казалась невесомой, хрупкой, что вызывало опасение. Так и ждешь, не ровен час расколется, рассыплется. Рак скрутил ее за несколько дней, непроходимость желудка, через месяц ее не стало. Свою внутреннюю тревогу Анна Николаевна пыталась скрыть внешней раскрепощенностью. Но, присмотревшись внимательно, можно было заметить с какой натугой, нарочитостью звучала каждая ее фраза, это сразу рож дало тревогу и подозрительность. Даже за столом, в компании друзей и родственников, где хороводила, всех подначивая, заводила, казалось, была самой веселой и неугомонной, простой, своей в доску. Видно было, что у этого человека какое-то внутреннее напряжение, что не свободна в своем внутреннем мире, кто-то или что-то мешает ей быть самой собой, вести себя как ей хочется. То ли внутренняя боль, переживание за дочь, то ли старость с болячками. Потом выяснилось, как тяжело была она больна.
– Аннушка! Анюта! – кричали ей за столом, будь-то день рождения или поминки. Говори ты, у тебя получается складно и умно, никого не обидишь, ничего не забудешь.
Сестры звали ее артисткой, смехом, и при этом так дорожили ее дружбой и вниманием. Уважали безмерно: Аня с образованием, преподает в университете, книги пишет, пристроила учиться наших детей. Ей позвони в любое время, она в ту же минуту, как скорая помощь, рядом.