А холод все пуще пробирает. Ежусь я и вниз гляжу. Подыматься мы, видно, перестали, кругами летаем. И вся Москва — как на ладошке. Москва-река по ней будто ленточкой выложена; бульвары серые, сухие, кольцом лежат.
«Что ж это там хрупнуло? — думаю я. — Может мы из-за этого разобьемся?» Ему за гулом не слышно было, а я знаю, — что-то подломилось.
Тогда я встал, потянулся к нему и кричу:
— Что-то хрупнуло внизу!
Он хочет понять, что я ему кричу, но не слышит слов.
Тут он мне показал на телефонную трубку— от первого сиденья ко второму там был телефон проведен. Только я в телефон говорить тогда не умел и не знал, как за трубку взяться. Я ему пальцами на дно самолета показываю, делаю руками — трах! — будто палку ломаю.
Не понимает. Смеется, рыжие космы на лоб лезут.
Стали мы подлетать к Ходынке.
А на Ходынке черно, бегают люди, толпятся, какие-то белые простыни на земле разостлали. Снизились мы порядочно, стало уж ясно видно, — белые платы расстелили, стоят вокруг, а на простынях лежит что-то круглое. Колесо — не колесо. «Колесо! — понял я, — это мы колесо потеряли нам знать дают»!
Летчик мой ко мне обернулся, белый, как мел, щеки запали, глаза блестят. Усмехнулся эдак и все кружит.
«Фу ты! будет тебе кружить! — думаю, — Боится! Конечно боится». Понял я тут, что дело опасное, что нам без колеса садиться нельзя.
Даже я тогда про холод забыл.
А он все кружит и кружит над Ходынкой. Сколько это мы в воздухе на одном месте топтались?
Только потом он мотор выключил, гул притих, начали мы спускаться.
— Что, — кричит мне, — парнишка, дрейфишь?
А сам уже как будто ничего ему не делается, даже румяным стал.
Ближе стали простыни, ближе, вот мы коснулись земли, самолет подскочил, самолет подскочил, — на левый бок, на крыло, — в щепки крыло, вдребезги винт — трах!
IV. Жив или умер?
Мишка Волдырь шевельнул рукою и открыл глаза. Белые больничные койки и больные под белыми покрывалами.
Мишка хочет повернуться на бок, но его тело не слушается его, оно чужое.
Как он сюда попал?
Медленно, как большие камни, ворочаются в голове у него мысли.
Ага, он вспомнил. Самолет подскочил, самолет подскочил, — самолет на крыло, — в щепки крыло, вдребезги винт — трах!
Он, значит, жив.
А рыжий летчик, Матвей Никанорыч?
Мишка метнулся, — вскочить. Но силы у него хватило только на то, чтобы повернуть голову.
— А, вот он сидит! — радостно ёкнуло сердце у Мишки.
Высокий рыжий человек, бледный, с запавшими щеками, сидел у его койки.
— Тише ты, не ворочайся, — ласково сказал он.
Мишка снова уснул, но теперь он спал спокойно, глубоко вдыхая воздух, с каждым вздохом вдыхая жизнь. На другой день он проснулся и первым словом его было:
— Матвей Никанорыч!
Но в палате были только больные, никого больше.
Мишка долго лежал и мечтал о том, как придет его рыжий летчик, живой и веселый; Мишка расскажет ему, как поспорил с Ленкой и с Кочерыжкой, и как забрался в самолет. А летчик скажет ему: молодец, ты, видно, родился летчиком. Потом Мишка спал, и опять просыпался, и кушал то, что ему приносила сестра, и снова спал, и опять просыпался, и думал о том, как вырастет и станет настоящим летчиком, будет как Матвей Никанорыч, рыжий человек, в одиночку улетать в облака и кружить над Москвой. И может быть, когда-нибудь к нему в самолет тоже заберется мальчишка, вроде Мишки Волдыря, и потом этот мальчишка вырастет и станет летчиком, и к нему тоже заберется мальчишка и станет летчиком, и к нему тоже заберется, и к нему тоже заберется… и к нему тоже заберется…
Тут Мишка Волдырь опять засыпал.
Прошла неделя, и Мишка начал поправляться. Рыжий человек с запавшими щеками ходил в белом халате между коек и разговаривал с больными, щупал у них пульс.
— Матвей Никанорыч, — тихо крикнул Мишка Но голос у него был мышиный, тот не слыхал.
— Сестрица, позови ко мне Матвей Никанорыча!
— Какого? У нас здесь нет Матвей Никанорыча.
— Как нет, да вот ведь он ходит!
— Это наш доктор. Батюшки, что с тобой? — испугалась сестра.
Мишка Волдырь побледнел, как полотно.
— Значит, это не он, значит, летчик убился! — горько воскликнул он. Глаза у него закрылись, он глубже увяз в подушку.
— Доктор, подойдите, — позвала сестра.
Рыжий высокий человек подошел к постели, пощупал пульс.
— Слаб мальчонка, очень слаб, — сказал доктор.
— Он тут спрашивал кого-то, отца, что ли.
Доктор постоял над Мишкой. Минута, две, — и парнишка открыл глаза.
— Вы — не летчик? Летчик убился? — воскликнул он, как будто ему сделали больно.
— Какой там убился, — засмеялся рыжий, — не мертвее меня, дружок.
— Так, значит, вы — летчик!
— Нет, летчик, Матвей Никанорыч, брат мне Близнецы мы с ним. Он-то тебя и пристроил ко мне в больницу. Погоди часок, мальчонка, он скоро придет.
Мишка Волдырь улыбнулся.
V. Матвей Никанорыч, летчик
Проваляться в больнице Мишке Волдырю пришлось долго, — его придавило пулеметною установкой, порядком измяло и перешибло два ребра. Была середина мая, веселый праздник давно уже прошел, когда он, хворый и зеленый, вышел из больницы.
Теперь он сидел с Ленкой и Кочерыжкой, своими друзьями, позади вокзала Северных железных дорог, в пустой теплушке на запасных путях.
Свежее весеннее солнце бродило по небу. Кочерыжка и Ленка сидели в дверях вагона, болтая ногами в воздухе, Мишка лежал пузом вниз, растянувшись на ворохе старой соломы.
— Ты, говорит, Мишка Волдырь, мне нравишься, из тебя может толк выйти. Может, и летчика из тебя можно сделать. Только, говорит, надо учиться.
— Мы и неученые проживем, — усмехнулся Кочерыжка.
— А чтоб учиться, надо, — говорит, — определиться в детский дом.
— Я на своем веку четырнадцать домов перебрал, ни один не пришелся по вкусу. Ни стань, ни ляг.
— Так вот, если, говорит, ты взаправду хочешь быть летчиком и учиться хочешь, ступай в детский дом. Я, говорит, тебе в этом деле помочь могу.
— А ты что, ответил? — спросила Лена.
— Ответил, что пойду. На цепь не посадят, — захочу — сбегу. А попробовать нужно.
— Дурак ты, как я посмотрю, — сказал Кочерыжка.
— А ты не обзывайся.
— Ладно уж. В восемь часов вставай, в восемь с половиной за стол, в девять — на уроки. И выругаться не смей и кури тишком. Ох, и терпеть же я этого не могу!
На путях, неподалеку от теплушки, показался маленький чумазый мальчишка, — чувашонок Турхан.
Кочерыжка сразу повеселел.
— Килькунда! — закричал он и замахал руками, — Килькунда, — поди сюда!
Чувашонок, шаркая большими сапогами, подошел к теплушке.
— Кай, кай, — отойди! — засмеялся Кочерыжка.
Чувашонок прищурился и тоже засмеялся.
Ему это уж так было привычно, что он не обижался. Он сел на буфер, валявшийся возле рельс и стал ежиться на солнце, как котенок.
— Одно в приюте хорошо, — шамовка! — облизнувшись, сказал Кочерыжка. — Бывало, кашей масляной напузишься, пузо — как футбол; упадешь пузом на пол, — подскочишь до потолка, — шик с отлетом! А теперь, если правду сказать, у меня портфель всегда пустой.
Он уныло похлопал себя по животу.
— Один раз я в хорошем доме был, — снова заговорил Кочерыжка. — Это перед тем как меня с Петькой накрыли. И к ребятам привык, и жучили мало, и кормили вволю. Только такой у меня случай там вышел. Мы с ребятами там мушки ставили: уголек в руку вдавишь, зажжешь, он курится. А ты терпи. Огонь под кожу уходит, а ты не поддавайся, — как будто тебе не больно. Заспорили мы тогда, можно ли утерпеть, если на жилу поставить. Другие пробовали, да окуснулись. А я ничего, выдержал. Только у меня не то, что волдырек, а целая болячка вскочила. Дрянь из нарыва — так и течет. Вот и сейчас шрам видать.