На закате лета, глухой ночью под огромной ясной луной срезала она серпом колышущуюся крапиву. Ловко плясали обжигающие стебли в неутомимых руках, день за днем складывая рубашку, шлем, камзол и плащ. Питали темно-зеленую материю горячие слезы, кропила девичья кровь, в которой купались льняные нити, чтобы выткать, наконец, алого сокола. Три лета подряд рубила Гроздана пшеницу, раня руки и не замечая боли. Чистое золото, еще не обращенное хлебом, летело в дымящийся костер.
Танцуя с искрами, босой по горячим углям, из глиняной сулеи плескала она в костер самое пьяное вино. И в поднимающемся пламени полоскала сотканную рубашку, поила ее шальным дымом и дышала им сама. А в пламени костра ей мерещился ее князь — и томилось сердце в груди, в ожидании звездных ночей, жарких ласок и пьяных слов. Своими волосами прошивала Гроздана ткани, диковинным узором развешивала над поляной фазаньи и совиные перья, вороньими косточками обкладывала костер. Рассекала костяным ножом белую ладонь, давая огню пить не только вино, но и горячую кровь.
А в одну из ночей на исходе третьего года рассекла себе грудь, высоко подняла в воздух сердце и, напоследок ополоснув его в молоке, без жалости кинула в костер. «Все равно моим будешь!..» И пошел коромыслом дым, и озарился пламенем весь лес, и кинулась Гроздана на грудь выступившего из огня мужчины — князю с алым соколом на гербе…
Не минуло еще лета, а он оставил ее и ушел в деревню, что лежала неподалеку. Ведьма проснулась одна у затухшего костра, на остывшем ложе из мха и папоротника. Кинулась искать его вещи — ничего нет. Бросилась в лес, выкликая имя суженого — тишина! На закате вернулась к костру и упала без сил. А ближе к ночи поднялась — и вместо слез в темных глазах пламенел гнев, оставшийся от вырванного с мясом сердца.
— Не пойму я эту женщину, Васенька, — промолвила Гореслава, хмуря пшеничные брови и поджимая нежность губ. — Она могла бы…
— Гореслава, — мягко отдернула княгиню слепая. — Посмотри вокруг. И подумай еще разок.
Княгиня недовольно поджала губы, превращая полные алые подушечки в узкую нить.
— Может, не сказывали ей таких сказок, как я тебя сказываю, — на самое ухо прошептала Василиса. Сжала плечи Гореславы чуть крепче, понемногу перекладывая мягкое тело на себя. Княгиня, настороженно подобравшись, мешать не стала, а потом тепло прижалась к чужим ключицам щекой. — И, говорю тебе — раньше у женщин в жилах не водица была, но огонь, безбашенный и лихой. Ежели пожелает пламенное сердце чего — ни на миг не замедлят с решением, получат свое. Или погибнут. Так и Гроздана…
Откопав золу, что в самом низу холодела, смешала, пачкая белые руки, женщина ее с вороньими костями, бросила в зеленый мох и по знакам всю правду вызнала. Паче прежнего гнев в ней поднялся. Не просто ушел — к иной ушел! Пленился золотыми прядями — разонравились ее черные, полюбилось тонкое нежное тело — пресытился ее силой. У избранницы нрав кроткий, глаза светлые. Как утро отлично от ночи, окрашенной пожарным заревом, так и разлучница отличалась от Грозады, душу в своего князя вложившую.
Не пристало дочери лесов, сестрице костров мириться с изменой, оставаться обманутой. И, как назло, сердца-то в груди и нет, чтобы пожалеть влюбленных. На следующую ночь она ли не пела над костром, выспрашивая у золы и пепла, как отдавала силу, кровь и слезы, как душу трепещущую в чужие ладони вкладывала? Она ли босой не плясала по самым горячим угольям, не ведая боли? Она ли не била вощагой в бубен из лосиной кожи, дребезжа медвежьими вертлюгами? В посеревшее от дыма небо кричала, надрываясь, о своей злости. И ни звездочки ни мигнуло, ни лучика не осветило ту ночь.
Вспыхнул огнем мирно спящий князь, сердце ведьмино в нем раскалилось от обиды и злобы. С криком бросилась из избы опаленная разлучница, не различая дороги, кинулась в лес на ведьмин зов. Платье ее растерзали ветки. Ноги ее ободрали корни. Огонь зачернил красивое лицо. Ослабшей и измученной вылетела она на поляну, где в огне и дыме плясала окутанная змеями ведьма. В руке ее уже был поднят костяной нож, чтобы пролить кровь обманщицы-змеи, но дрогнула в последний момент ладонь — и что ее отвело, если сердца не было? А не оно ли уже которую ночь билось грудь к грудью с сердцем разлучницы?..
Но не задумалась тогда над этим Гроздана. Сказала себе, что больно легко отпускать девицу на тот свет. Накинув на нагое посеченное сучьями тело свою шаль из нежной зеленой шерсти, повелела клясться в верности. Насмерть перепуганная девица поклялась, полными слез глазами глядя на надменно взирающую ведьму.
Так стала служить разлучница под ведьминым началом. И ни жалости, ни добра не видела. Лютой ненавистью, казалось, ненавидела ее Гроздана, со смехом взирала на босые истерзанные ноги, хохотала, когда зуб на зуб не попадал во рту мерзнувшей по осени девицы. Та и не знала, за что ее так ненавидит ведьма, но покорно все сносила, ибо сердце в ней оказалось упрямое и верное своим словам.
Ту девушку звали Лазорькой. И, как ни ненавидела ее чернявая озлившаяся на весь свет ведьма, иногда не могла налюбоваться на тонкий силуэт и золотой волос. Ее сердцем полюбил князь Лазорьку, ибо все в девушке нравилось ведьме — голос, лицо, глаза, повадки. Даже честность ее бездумная, за которую она не раз получала тонким кусучим кнутом — по рукам, по плечам, по бедрам. И, хоть и выглядела она нежной и хрупкой, но всю зиму исправно служила, выполняя самую тяжелую работу без сна и отдыха. Сколь ни противилась ведьма самой себе, но уважением она прониклась в подлой разлучнице, уведшей ее князя. И все чаще думала не о несправедливости своей судьбы и светлой улыбке суженого, но о чужих синих глазах и мягком изгибе девичьих губ.
Долго мучилась над этим ведьма, а потом решила, что весной отпустит девушку восвояси — измученную, затравленную, сполна испившую горечи и унижений. В конце концов, не одна она виновна во всем, и тяжесть их дела надобно разделить на двоих изменников. Князь свое наказание получил: возвратился в огонь, из которого вышел, и навеки там пребудет. И ее наказанию пускай приходит конец.
— Однако сама испортила свою судьбу Лазорька. — Василиса вдруг примолкла, над чем-то задумавшись. И враз переменившимся тоном, которым говорила с одной Гореславой, ласковым да снисходительным, добавила: — А может, напротив. Кто знает, что сталось бы, вернись она домой… А только перебирала девушка к весне вещи Грозданы, да отыскала вдруг среди ведьминых тряпок рубаху из крапивы, да с вышитым алым соколом. Вся как смерть побледнела, прижала ткань к груди, обжигаясь, и заплакала. Так и застала ее вернувшаяся из лесу ведьма.
Глаза у Грозданы затуманились от злобы, когда она увидела, что в руках зажимает Лазорька. И по новой вспыхнула в ней ненависть и обида, только иного, странного толка она была. Не захотелось Гроздане думать над этим чувством. Не захотелось признавать ревности, вспыхнувшей в груди. Не о князе думала. О том, что не должна Лазорька любить кого-то, кроме нее.
Выдрала рубаху из чужих рук, хлестнула по щеке ладонью.
— Надеялась, что на чужом счастье свое выстроишь? Уведешь жениха, которому я сердце и душу отдала, и жить радостно будете? Не думай! — щурила в темноте раскосые глаза Гроздана, и сжималась в комок маленькая Лазорька, не узнавая и без того грозную госпожу. — Меня, меня любил твой сокол! Мне клялся в дымные ночи под звездным небом, мне принадлежал — душой и телом, вот этими руками сотканными!
— Вот за что я муку эту терплю, — прошептала Лазорька. — За то только, что сердца послушала… Я не знала, что у него уже есть любимая. Он ничего не сказал.
— А думать надо, прежде чем из лесу молодцев в кровать волочить, — зашипела паче прежнего Гроздана. Вздернула за локоть легкое тело Лазорьки, прошипела в самое лицо: — Я и это у тебя отберу, я и этого тебя лишу — как ты меня лишила. И тогда иди, собирай судьбу по осколкам да по осколочкам, как мне пришлось.
Подтолкнула ведьма девушку к своей кровати, сдернула свой дар — шерстяную накидочку, а Лазорька и слова не вымолвила. Вытянулась на кровати, закрывая лицо ладонями, но Гроздана приказала: смотри. И девушка посмотрела.