Священник, тот, кто постоянно "мыслит хором", жил в основном в церкви. Дома его не бывало даже поздними вечерами - особенно сейчас, когда больной Вегенер изводил беднягу многочасовыми и многократными бредовыми исповедями. Как бы ни тошнило молодого пастыря от запаха перегара, а эти скандальные исповеди нравились ему - ведь хоть этому-то пьянице он был нужен! Людвиг думал, что священник пока не смеет мастурбировать в церкви (такой грех возможен, для него описана определенная эпитимия в зависимости от сана грешника) и ходит домой только ради рукоблудия, самобичевания - все видели, как регулярно проступает кровь на белом облачении, - да беспокойного краткого сна. Сейчас от Вегенера остался сивушный аромат, сам он успел уйти, и священник блаженно отдыхал в уголке на скамье. Тут ему ректор и помешал. Садиться он не собирался, но подскочило несколько раз больное сердце, и он упал на скамью рядом, потер грудь под горлом. Попросил о христианском погребении усопшего Игнатия. Священник возразил сразу:
- Но меня к нему не звали...
- Не успели...
- А врача Вы призвали сразу!
- Но Вы же знали, так почему сами не пришли?!
- Трех дней еще не прошло, - победоносно ответил священник. Да, придраться было не к чему - Игнатий пострадал в воскресенье, и никто не озаботился спасением его души. Так ты, мальчик, тоже целишь в меня? Бенедикт угадывал:
- Так Вы позавидовали востребованности врача?
Священник продолжал еще увереннее:
- Я знаю, о чем Вы сами десять лет умалчиваете на исповеди!
Бенедикт мгновенно принял и отразил удар:
- Если Вы примете мою исповедь прямо сейчас, Вы разрешите похоронить его по-христиански?
Да, ректор всегда предъявлял смачный и рискованный грех сомнений в бессмертии души, а также злобность к студентам...
Жаль, нож остался дома!
... и перемудрил: другие старикашки каются в половых грешках регулярно, и только он - нет! А священник видит всех.
Но священнику на сегодня надоело принимать исповеди. Он уже наслушался про бесовские проделки и иллюзорные вины библиотекаря. Зато рассказ ректора, как бы ни был унизителен, может нагнать на священника зависть или, что еще более нежелательно, пробудить плотские похоти, а когда он уймутся, неизвестно. Нет, исповедь этого надменного хитреца сейчас в планы священника никак не входила. Он отвел глаза и сделал вид, что начинает медитацию. Так шантажировать своего духовного отца - еще один великий грех! Получается, не Бенедикту нужно спасение души покойного, а якобы его духовному наставнику? Ну уж нет! И пусть гордый ректор помучается.
И Бенедикт не чурался жестокости, он знал, как используется унижение, преподанное в правильной дозе. Ректор уложил золотой между собою и неприступным священником:
- Святой отец! Примите... Погребение и службу я оплачу отдельно.
А что примите - "мою исповедь" или "эти деньги"? Церковь нищая, маленькая, студенческий хор поет разве что по воскресеньям. На носу зима, а дрова пока не закупили... Но священник испугался - если б его подкупали серебром, он бы принял взятку как пожертвование, и все было бы в порядке, но золото! Это соблазн. Он никогда не держал в руках ни одного золотого, а этот был бы потрачен на грех, если в не потребность в его услугах! Бенедикт понял, что проиграл, и сник. Священник выпрямился и прикрикнул:
- Да как Вы смеете! Подкупать то исповедью, то золотом! Заберите немедленно!
Но Бенедикт монеты больше не коснулся, и священник сбавил тон, оправдываясь, но строго:
- Разве Вы не знаете, что усопший ни разу за десять лет не побывал в церкви?
- А если он молился в соборе?
- Он не соблюдал постов, не исповедовался. И, вероятно, вовсе не верил в Бога. Разве Вы такого не подозревали?
- Нет.
- Церковь не может принуждать к вере, а Ваш наложник в христианском погребении не нуждается.
Бенедикт плюнул под ноги святому отцу, золотого с собой не взял. Он просто ушел, сильно шаркая ступнями. Когда этот шум затих, священник подобрал золотой, положил его в кружку для пожертвований (там давно пылилось несколько студенческих грошей) и пошел домой, искупать грехи гордыни и сребролюбия с помощью жесткой, узловатой, любимой веревки.
Тащиться в собор было совершенно ни к чему, если и эта мелкая сошка так развластвовалась, а времени у Бенедикта почти не осталось.
***
Есть две страсти, толкающие на смерть - похоть и юмор. Все, что Бенедикт вроде бы сделал, оборачивалось бессмыслицей.
***
Бывает так: студент, отчужденный от жизни, озорничает все более серьезно, тревожно и странно; он словно бы расшатывает, один за другим, прутья только что замеченной клетки и проверяет - поддадутся ли? Иногда сам ректор вынужден был выдергать пострадавшие прутья и студента выпустить, если его поведение становилось нестерпимо. Выживали после этого единицы (как и он сам, бродячий философ), большинство же оказывалось в клетках куда более вместительных и прочных - в ландскнехтах, в кабаках, монастырях и тюрьмах. Сам ректор клетку свою укреплял как мог и предпочитал невидимкою выскальзывать в просветы решетки - а большинство дурачков этих выходов не замечают.
Среди всего того, что удалось унести с факультета, в черном резном шкафу прятался еще один просвет, фляжка бледного молочного стекла с очень крепким пойлом из Шотландии. Его оставалось совсем на донышке. Бенедикт использовал вонючий горлодер как снотворное; допил его сейчас, хотя нужды спать или идти куда-то больше не было. Выпив остаток, он отбросил фляжку. Умный мастер знал, что его изделие обязательно уронят, и сделал так, что толстое стекло почему-то не билось. Фляжка проскользнула по полу и, целая, осталась под столом в углу. Тем временем белесый свет превратился в тихий, мягкий, цвета пепла. Смерть, ни чужую, ни свою, воспринять невозможно. Оттого-то есть в переживании горя какая-то фальшь - что бы человек ни делал, как бы ни страдал. Словно бы кто-то смеется над ним. Если удается разделить этот смех, погибнешь непременно. Потому-то нанимают плакальщиков и устраивают траур. В трауре Бенедикту было отказано. Горе лживо тем, что помогает освободиться от погибшего и при этом сберечь все части души, не отпустив с ним ни одной.
Невозможно было понять смерть, но можно было бы действовать, исходя из нее. Разум Бенедикта решил защититься, неизвестно для чего. То ли спиртное, то ли глухой пепельный свет увели его разум и позволили подцепить некий крючок в памяти. Так заяц делает скидку и сбивает с толку сразу всех собак. Бенедикт подхватил и потянул. Проявилась череда воспоминаний, давно изгнанных, смолоду неизменных и ярких. Это была словно бы колонна, уходившая в землю и сокрытая. Тем не менее, у этой памяти была своя жизнь, она проявлялась косвенно и не позволила Бенедикту ни принять духовный сан, ни без презрения относиться ко всем священникам.
Случилось так, что монастырский духовник, падре Элиа, приметил и стал выделять способного мальчика. Причины того ребенку были непонятны - да и любой ребенок чувствует, что его надо бы любить без причин, просто так - но принял он это с благодарностью; чем мог, платил. А отплатить он мог разве что правдивостью исповедей. Так он и поступал, пока священник благоволил ему.
Проблема Бенедикта-подростка состояла в том, что он путал отношения, основанные на чувственности, и юношескую горячую дружбу. Он обольщался и надеялся, когда удача была невозможна. Но прекрасно знал, что ничего подобного допускать нельзя, иначе его станут травить и дети, и взрослые, что он лишится драгоценных друзей. А падре Элиа травить его не стал бы. Сжалился бы. Еженедельно Бенедикт приходил на исповедь, отчитывался там - влюблен и молчит в очередной раз - получал мягкую, сочувственную эпитимию и советы, а потом отправлялся к себе и грешил подобным образом еще и еще. Элиа мог уважать ребенка за то, что тот был вынужден стать юношей слишком рано и с этим справлялся, пока его ровесники собирались в кучки и вели себя "на свободе" совершенно по-мартышечьи.