Это медики, люди свободные, дикие, безвластные, с ними необходимо считаться, беречь их. Он, Простофиля Бенедикт, все еще (больше десятка лет спустя!) считал себя по душе скорее создателем и руководителем философского факультета - если б тот был самостоятельным, какое бремя спало бы с души! - а не деканом этого болотного мелкого университета. Он знал - без него философский факультет тоже моментально станет покорно служить архиепископу, как и теология, слугою второго порядка. Философия ныне - служанка теологии, и дай ей Господи когда-нибудь освободиться от этого! Поэтому сейчас он терпел этих непредсказуемых и неверных медиков - ведь только они, они сохраняют хотя бы видимость свободы. Поэтому ректор не запрещал своим собственным студентам и преподавателям пускать в ход кулаки, если не хватало аргументов - философия по природе своей не служит теологии, она охраняет мышление, божеское и человеческое; теология как самостоятельный способ мышления, если не считать Плотина, Прокла, Оригена (но и эти трое - философы!), Фомы Великого и Николая из Кузы, ничтожна, а этого он никому никогда не скажет! Аристотель служил лжи ради убеждения; Платон служил полису или тиранам, так и Бог с ними!
Он знал - философия не имеет прочного отношения к истине; сама же истина познается на практике, хотя бы с помощью ребячьего мужества и кулаков. Ради истины погибают, убивают и странствуют, занимаются любовью. Обычно думают, что любовью занимаются либо ради наслаждения, либо ради Бога, повелевшего иметь детей. Тут же, очень быстро, он понял, почему так не любит заглавных букв, которые используют сейчас все серьезные мыслители - заглавные буквы создают некое Идеальное Пространство, куда легко сбежать во мгновение ока, а он должен оставаться здесь и во все моменты этого "здесь". Бенедикт, "Грядый во имя Господне", в этот день свободен: ведь истина - это то, что тебя убьет; он, кажется, всегда это знал. Она ужасна, беспощадна, невыразима и познается только в действии, так как в заданной форме не приживается - но все эти названия не имеют значения, не имеют никакого смысла для самой истины - только ее воплощение в действии значимо. А воплощать-то медики умеют.
Ректор был по-настоящему разочарован: почему это медики, специалисты, радостно согласились с его дурацким мнением, что виновата только тухлая капуста? Не доверяя им, он отпустил всех. Потом ректор понял, что это вопрос риторический - а врачи уже ушли, поторопились. Медикам, как бы он им ни доверял прежде, доверять не стоило. Именно они начали утверждать его смертный приговор. Богословы принадлежат архиепископу, и тут ни до кого никому дела нет. Юристы принадлежат купцам, не ему. Философы играют под его покровом его чудачеств. "Дитя играющее, кости бросающее, дитя на престоле"...
Купцы и философы не принадлежат никому - или так думают, и Бог с ними. Его факультет после смерти ректора, не ожидая ухода обезьянки декана, присвоит архиепископ - и Бог с тобою, дядя Руди, если сможешь с ними справиться и их использовать! Однако, я зря так думаю. Это дети, сохраняющие беззаботность любой ценой, и они согласятся на любого отца, лишь бы сильного.
А вот медики по-настоящему сильны, дерзки и опасны, но они - рабы больных рабов Божьих, как и Сам Папа Римский - раб всех католиков. Доктора медицины могут уничтожить меня, но поймать даже они не смогут. Среди них почти нет странников, только сам великий Парацельс, кого они никогда не ценили. Они любили благополучных - Гиппократа, Галена. Они оборвали прекрасный афоризм, и он звучит теперь так: "Жизнь коротка, искусство вечно". На самом деле он был таким, пока не стал афоризмом: " Жизнь коротка, искусство долговечно, счастливый случай неверен, суждение затруднительно, опыт обманчив". Ребятки очень уж самонадеянны - Гиппократ говорил всегда о частном случае, а они - о закономерности. Ректор Бенедикт знал точно, что медики его предадут, чтобы их не обвинили в ереси. Про обвинение в ереси они понимали хорошо, про колдовство - нет. "Колдовство" зависело только от Млатоглава, и он сейчас расширял круги, словно коршун на охоте.
Ну что ж, чего хочет сам Бенедикт? Увести обвинителей за собой? - нет. Ему безразлично, кто мучается и кто мучает. Они должны выбрать жертву (а про долженствования он понимает), но сам он согласен жертвовать собою только ради Игнатия, не ради этих трусов, чья трусость не имеет никакого значения. И не ради Людвига с его сумасшедшим.
***
Душой в обиходе называют две разные вещи, а сущностью является только одна из них. Душа - это не память, не чувства и тем более не совокупность мыслей, не намерение и страсть; все это - лишь оболочка, вероятно, смертная. Истинная сущность подчиняется тем же закономерностям, что и сам Господь: она не поддается так называемым позитивным определениям и потому недоступна - молчалива, причастна бездне. Значит, душу можно определять так же, как в негативной теологии присваивают определения Богу: она сверхразумна, сверхчувственна, сверх пространств и времен. Остается неясным только ее отношение к вечности. Но определения эти не значат ничего, душа познается в действии и в любви. Душа-оболочка способна переносить вечные мучения ада, умеет исчерпать себя, пожертвовать собою в чистилище, но к пребыванию в раю неспособна - рай предназначен душе-сущности.
Если так, то оболочка Бенедикта оказывалась весьма массивна и пестра, а сущность души его давно омертвела и готовилась исчезнуть. Игнатий же оболочки почти никакой не имел, а ясная сущность его души влекла неутолимо, как само Единое. Сейчас его оболочка стала совершенно прозрачна и исчезала, испарялась на глазах, но сущность была готова освободиться и покинуть мир. Бенедикт мешал этому одним своим присутствием. Согласно влечению своему, он стал стеной и сопротивлялся до последнего. Но как бы поступил он сам, ежели кто-то посмел бы мешать освобождению его души? Что ж, освобождение свое он начал десять лет назад и все эти годы просто задерживался на пороге. Если бы кто-то мешал ему? Когда в закрытом зале начинается пожар, толпа устремляется к выходу. Спасется только тот, кто умеет растолкать толпу и пройти по обрушенным телам. И всегда есть вероятность, что именно его первым размозжат о доски дверей. Именно так бы и действовал Бенедикт, освобождаясь - попер бы напролом, не обращая внимания на тех, кто воспрепятствует его движению. А вот Игнатий, верный инстинкту, просочится за пределы толпы и покинет зал через окно, если оно откроется.
Чтобы спасти не только себя, но и его, надлежало двигаться с усердием Бенедикта, но по направлению, которое избрал бы Игнатий. Это можно было сделать! Но сейчас Бенедикт вынужден был покориться на время еще одной помехе.
В заторможенном нетерпении он ушел к студентам (они и есть препятствие), но голову покрыть все-таки забыл. Так и сидел ректор, синевато-серый, седой, словно на похоронах, и студентов вроде бы не видел. То были философы; уже год они отучились у него, но таким не видели прежде никогда. Слухи, конечно, разбежались по землячествам еще вчера, но... Помедлив, предводитель студентов, сидящий по левую руку, задал вопрос глазами. Бенедикт ответил так же, взглядом. Предводитель встал и огласил тему - начал диспут о том, является ли логика средством познания. Этот парень, прозванный Платоном еще в прошлом году, понял, что отдуваться должен он. Его признали предводителем и прозвали так не только потому, что он был умным и одаренным, но и за то, что нос ему ломали неоднократно еще до университета и хорошо обучили кулачному бою. И Платон, широкий, сильный, с круглыми плечами, обманчиво медлительный, опустил плоское лицо, глубоко вдохнул, сцепил руки за спиною (во избежание кулачного соблазна) и начал.
Пока он говорил, Бенедикт еще прислушивался. Ректор, преподаватель опытный, не переоценивал творческие способности учеников (они тяготеют к готовым образцам и угадывают, что угодно услышать учителю, такая у них игра) и ожидал по привычке, что речь опять пойдет о двусмысленности логики и о ее ограниченности - дескать, вовсе не любое познание подвластно ей. Так говорили всегда, ограничивая права мышления на то, чтобы иметь дело с Богом. Но Платон-второй говорил жестоко и был, кажется, разгневан всерьез. С личной обидою, обращенной к логике и диалектике, он решительно отказывал им в том, чтобы стать средствами познания даже вещей дольнего мира. Они, сказал он - это средства для оформления доказательств ораторами; и не важно, добросовестны ли они, истину или ложь навязывают слушателям. Неважно и то, знают ли они сами, что лгут - мышление к этому безразлично. Платон побледнел и вздохнул еще раз. Не расцепляя рук, он потряс головой, отгоняя логическую одурь, и изрек, что логика начинается тогда, когда мы в силах передать с ее помощью ложь или вымысел, но не истину - когда есть только истина, ни мышление, ни даже язык по-настоящему не существуют! На диспуте не полагается ни выражать особенных чувств, ни прямо говорить о них - но Платон-второй был явно и глубоко разочарован; когда он замолчал, его глаза покраснели. А Бенедикт, даже в нынешнем состоянии, удивился молча. Может быть, мальчик ночь не спал из-за того, что его унизило такое пренебрежение истиной.