– Может, и останусь… – прошептала Лала, отведя влажный взгляд на макушки дальних сосен. Влажный взгляд, что ни минута, вдоль тропинки скользил, в ольху, за которой она терялась – и сразу спохватывалась молодая, глотая ком.
– Останешься или нет, это ещё вилами на воде, – сразу же закипала старушка от влажного взгляда, – а вот пока всё растёт да цветёт, лови, раз Бог посылает. Слушай да вникай.
И пошла Лала отвары чредить да настои слагать, с тонкостями да с хитростями. А травы кругом так и буйствовали. Жужжали пчёлы, вбираясь в душистые венчики, медвяный дух воздымался над лугами, раскалёнными июньским жаром. И словно не было вокруг людского мира – только луга. За лугом - лес. А за лесом - луг. Иди версту за верстой – лишь листья да травы. Так и потерялись среди трав старушка да молодка…
Стах же погряз в заботах. Отпахав и отсеяв на родительской ниве, вознамерился, было, в Нунёхину деревню, да понадобилось в Баж, затем в Граж, а там всё дальше, дальше… А коль уж в тех краях оказался, грех тамошние заморочки не подправить. И опять жизнь унесла куда-то в сторону, да не по пути, да в суете, а дни бегут… вот уж укорачиваться пошли. Когда молодец опомнился – глядь, Пётр и Павел час убавил. Сенокос.
К Нунёхину (так уже привыкли Гназды звать промеж собой) Трофимов-младший подъезжал в начале августа. К тому времени Илья-пророк два уволок, так что солнце уже ползло на закат. Вспомнилась божья коровка в незабудках. Потом коралл и бирюза в искусном ожерелье, что лежало в тороке, обёрнутое цветным шёлковым платком. Стах стукнулся в ворота, разом взлаяла, но тут же узнала его весёлая собачка.
– Нунёх-Никанорна! – позвал он и потряс калитку. Та неожиданно раскрылась.
«Вот незадача», – усмехнулся молодец, заводя во двор кобылку. Впрочем, грохот уже привлёк внимание прохожего мужика.
– Это ты чего, к бабке, что ль? – остановился тот. Устал, видать, по жаре тащиться.
– К ней, мил человек, – откликнулся Гназд. – Не знаешь, куда ушла?
– В лес, небось, – лениво прикинул мужик, и ухмыльнулся, - на болото своё, родня у ней там.
Впрочем, пояснил:
– Луг-то скосили. Вроде, вон в той стороне, – указал он на солнце, – мелькал там сарафанчик аленький… я думал, красотка, а глянул, рожа – чёрта скорёжит… бабёнка у неё живёт, откуда-то приблудилась, чай, из болота вылезла…
Стах зажмурился, чтобы сдержаться. Но мужик почувствовал стремительно распёрший его гнев и, тревожно моргнув, шатнулся назад:
– Да я чего… я ничего…
– Не искушай, мил человек… – тихо попросил всё ещё зажмуренный Гназд.
– Да я… – в замешательстве промычал тот и, торопливо переступив босыми ступнями, засеменил прочь.
«Что ж народ-то? – с негодованием размышлял молодец, рассёдлывая лошадку. – А? Недевику! – обратился к ней, – ослепли, что ль? Как можно про такую царевну такое сказать!»
Кобылка уныло свесила голову, а потом вскинула, остро и лукаво блеснула чёрным значком. Над ней витало мягкое и радостное облако. За одно это облако Стах не расстался бы с ней ни за что на свете.
– На, голуба! – приласкал он её, старательно устраивая под навесом. – Ешь, пей, отдыхай, а я…
Он заглянул в избу. Печь по жаре не топили, на столе крынка с простоквашей, под льняной полотенкой горка оладьев…
– …а я пройдусь до лесу, – пробурчал он, на ходу дожёвывая оладью, – мож, встречу… Где они там долго…
Бабка с младкой и впрямь задержались. Каждая тащила по корзине опят, а поверх опят охапки цветов. Кроме того подстёгивали козу, то и дело сующую нос в траву, а с ней бежали два козлёнка.
– Ох… – изнемогла старуха, – давай-ка посидим на лужайке, вздохнём… Пусть Мемека попасётся…
– Меее! – обрадовалась Мемека и сходу пошла ощипывать торчащий из кочки пырник, а козлята, легко подскакивая на резвых ножках, тут же принялись бодаться. Лала поставила корзину и рядом с Нунёхой опустилась в густую траву. Трава поднялась до плеч. Где-то за ухом жужжал шмель, а на ближний кипрей, вволю попорхав, уселась бабочка-капустница. Лала потянулась и упала на спину. Разом охватило блаженство. Безмятежно разбросать руки-ноги, слиться с лесной свежестью и тишиной. Не глухой, а живой и подвижной. Точно первые ростки вешний снег, её пробивали птичьи посвистывания, скрипы веток, шелест листьев… До чего ж хорошо! Как в детстве! Когда матушка сидела с ней посреди луга и, прихватив своими, большими и взрослыми, её маленькие руки, учила плести венок. Присутствие Нунёхи вызывало очень похожие ощущения… Но сразу же Лала спохватилась. Нечто шевельнулось в глуби сознания, неразумное, но навязчивое. Ведь всё осталось в прошлом. Теперь она не прежняя. А то и вовсе – не она… Мать бы не узнала…
Макушки ёлок показались живыми и будто глядели на неё с немой жалостью. И берёзы так и волновались шумящим листом, так и заходились в возмущении: «Ну, что ты здесь разлеглась, на нашей цветущей поляне среди душистых запахов – думаешь, приятно смотреть на твоё безобразное лицо, которое единственное портит прекрасный мир и разрушает очарование?! Хоть бы лопухом прикрылась, не глядеть бы на тебя!»
Лала наскребла в душе остатки бодрости и возразила берёзам: «Разве на свете мало некрасивых, и даже очень некрасивых людей? Как-то живут же они и со всей полнотой радуются этому свету, а украшают его весёлым нравом, откликом души, старательным трудом, проворством умелых рук. А бывает, песней, пляской задорной, поступью плавной, ладностью движений. Много чем любоваться можно в этом мире. А цветы слишком кратки и вянут».
«Уметь надобно, – возражали берёзы, – находить в этом утешение. А ты балована, не приучена. Ты с зеркалом сдружилась, а видать, не с тем: изменило тебе зеркало. Ничего нет тяжелей измены друга…»
«Если бы зеркало! – горько усмехалась Лала. – Да и на что мне зеркало?»
«Плохо старушка спрятала его, – перешёптывались суетливые осинки по краю поляны, бренча круглыми листочками, словно монистами с серёжками, – следовало бы в погребе закопать…»
Круглая мохнатая бомбочка прервала грозное гудение и, зацепившись лапками за чашечку пунцовой чины, забралась внутрь. Повозившись, шмель деловито выскребся наружу и хмуро взглянул на Лалу: «Дура, о чём тревож-ж-жишься? – гуднул небрежно. – Ж-ж-женится! Он же Гназд!» – и опять зажужжал, тяжело перелетев на жёлтую льнянку. Которая, как наставляла Нунёха, коросту всякую лечит. От несокрушимого шмелиного напора в сторону метнулась пёстрая бабочка, и, запутавшись в стремительных зигзагах, внезапно присела Евлалии на руку.
«Его уже обманули однажды, – сказала та бабочке. – Что обмануть, что принудить… Я такой женой быть не хочу».
Старушка посмотрела на неё через плечо:
– Засиделись мы чего-то… Солнышко-то низко… А ты чего притихла? Развезло, гляжу. Пойдём. Вставай-ка.
По-прежнему не шевелясь и спокойно наблюдая за бабочкой, Лала задумчиво произнесла:
– Ты, Нунёха Никаноровна, вот что… – и тут помедлила. Нунёха с упрёком покачала головой:
– Договаривай уж.
Лала договорила:
– Если приедет, не указывай ему меня. Не выдай, мол, вот она. Догадается – хорошо, нет – значит, нет…
– Да ты что, девка?! – плюхнулась обратно в траву приподнявшаяся, было, старушка, – да как он может не догадаться? Ну, чуть-чуть изменилось лицо, но видно же, что ты… И платье знакомое…
– Вот и посмотрим, – закусила губы Лала, – знакомое ли…
Нунёха раскрыла рот, но сказать ничего не успела. По поляне пронёсся громогласный и весёлый крик:
– Лалу!
В дальнем конце шевельнулись ветки. Из зарослей выдрался Стах и, увидев среди цветов мелькнувший платочек, с радостной улыбкой руки вскинул. И тут Лала дала слабину. При первом звуке голоса вскрикнула и ткнулась в траву, и, платочек с головы сорвав, к лицу прижала. Едва же Стах двинулся к ней, поползла прочь, быстро заперебирав руками и коленками, и вскочив наконец, рванулась бежать – да Нунёха успела в последний миг за подол ухватить: