А кто-то из близстоящих к возку Дормедонтову возьми да на сена стожок, что возок занимал, и обопрись ненароком. И об угол-то сундучный и стукнись.
– А это что там у тебя?
– А – припрятал! Только этот и удалось сберечь! Прочие все отобрали!
– Да… знатно припрятал! Это – что ж? – не нашли? Плохо искали? Дети малые?
Расхохотались мужики:
– Уж если грабили – переворошили бы всё до донца!
И к досаде Дормедонта пошла встречная слава – о нём самом. Де, мужик один Гназдов охаивал – да вот на чём промахнулся…
Промахивался иногда Дормедонт. Но – как-то так выходило, что промашки его пустяковые были… ну, поговорит народ… ну, слухи погуляют… ну, где-то недоверие выскажется ему, торг не удастся, в лицо узнают… Так ведь – всегда отговориться можно… откреститься… на другого свалить! А вот – самому кого облущить-обставить – это без промашек проходило. Тут Дормедонт Пафнутьич очень даже хорошо соображал.
Потому стада у Лавана множились и тучнели…
Глава 2 "Яблоневый сад"
Крепко сладкая Агафья молодца срубила.
Рдяных-алых ягод россыпь больше не рябила:
Ни рябина, ни малина не зовёт, не манит,
Сгиньте, косы-абрикосы в золотом тумане…
Туман золотой разом с очей спал – как только Стах уразумел, какого гопака с ним девка сплясала. Больше ни видеть её, ни знать не хотел. Красоту её сдобную вспомнить тошно: вместо Гаты – чёрт рогатый. Плюнуть бы – да забыть!
Только одно засело в душе, как заноза: как же это можно так ласково улыбаться да глазами взглядывать – когда такое замыслила?
Ведь ложь – вот она… прёт беззастенчиво, похихикивает себе – а ни в глазах, ни в устах – не читается! Сколько ни гляди – не заметишь! Ведь смотрела – будто беспрестанно, день и ночь, только о нём, о Стахе, помышляла, о нём лишь и мечтала… как же это можно-то?
Недоверчиво стал молодец на девок, на баб поглядывать…. Как нарывался на улыбку – сразу внутри вспыхивало: шалишь, голубушка! это чего ж ты замышляешь-то? какие подкопы да козни?
Потому Стах – на женскую улыбку не покупался. И вообще – правило себе вывел. От баб – держись подальше. Так и от греха убережёшься, да и не обманут…
И держался. Когда мысли в кулак хватаешь, жар в себе не распаляешь, в душе препоны ставишь – ничего, можно держаться…
И год. И другой.
А был – взрослый человек. Семейным мужиком считался. Родные вздыхали: жалели. Особенно бабы – осторожно шуршали в уши:
– Принял бы жену-то… уж, какая есть, раз так вышло… что ж? – с младых лет в бобыли…
И тетка Яздундокта, не в силах унять еще тот в душе клокочущий гнев – сузив холодные сухие глаза – мстительно советовала:
– Привози! Пусть хоть потрудится на Гназдов. И пусть фату свою тройную – до самой смерти теперь не снимает. Она в фате-то – ничего смотрится. А на ночь можно – мешок на голову…
И все теткины товарки – озабоченно, тревожно, тайным шёпотом – бухтели: «А то и до греха недалеко…»
Пресекал шёпоты батюшка Гназдовой церкви, сухой и тонкий, как жердь, с тёмным, сеченным морщинами ликом:
– Каждому – своя жизнь. Вон… Алексий, человек Божий… от венца жену покинул…
– Так то́ – подвижник святой!
– Всяк сам о своей душе печётся. Попусту нечего болтать!
Пёкся Стах о душе?
Пёкся…
Но жарче пекла обида кипучая… да ещё в тяжёлые минуты отец родной горестно попрекал:
– Это за такое-то счастье – лоб отбил, коленки измозолил! Приспичило! Клал бы Богу поклоны покаянные – дурь, глядишь бы, не окорячила!
Но тут же угрюмо смолкал: ведь и сам не доглядел…
Обижался Стах на женский пол – а всё ж ненароком – да заглядывался.
Однажды взял да загляделся на соседскую жену. Стоит баба, юбку подоткнув, по колено в воде – в малом притоке бельё полощет. Вся плотная, сбитая, движенья сильные, складные, под белой рубахой двумя валунами грудь перекатывается. Совсем на Гату не похожа: не улыбается. Зыркнула глазом сердито, подол оправила, плечом дёрнула:
– Чего вытаращился!
Стах спохватился, старательно глаза отвёл, чинно-солидно зашагал себе – и всю дорогу вдоль реки зубы стискивал, чтоб не оглянуться. А с другого бережка напротив хмуро посматривал на него некстати там оказавшийся муж, сосед через двор…
Тем же вечером, присев на брёвнышко на улице с мужиками, соседушка трубочку покуривал. И, попыхивая сердито, озабоченно затягиваясь, брату Ивану глухо бурчал:
– Не дело это – бирюком жить. Чай, не монах. От него, вон – аж искрой сыплет! Надо что-то делать…
Иван, выпустив изящное колечко дыма, насмешливо глянул, неторопливо проронил:
– Что? Так заботит?
Сосед вскинулся:
– Заботит! И не один я такой заботливый! Кому охота на порохе сидеть, на углях плясать? Верно, мужики? – тут же обратился он к остальным. Те покряхтели, рассеянно поплевали в уличную пыль, постучали о бревно, трубки выколачивая… но, в конце концов – нехотя согласились:
– Это есть… На всё Гназды горазды – а тоже ведь люди… Чего искушения сеять? Парень ладный, живой… Подтолкнуть бы его к какой… есть же! Может, братцы, на примете кто держит?
Иван крепкой ладонью по коленке хлопнул:
– Я́ вам! Подтолкнуть! Без вас разберётся.
И Стах разобрался.
И очень быстро.
Было обыкновение у молодца – как в дальнюю поездку отправляется – в привычных местах останавливаться на ночлег. Ещё отцом так завелось – притёрто и скреплено. Семьи известные, люди надёжные, приятельства давние.
Было в Гназдовой крепости четверо ворот. Вели от ворот восемь дорог. На запад, вдоль крутого берега широкой полноводной реки… На юг, по берегу малого притока… Да две дороги промеж ними, да две расходились за северным мостом, да две – за восточным…
И на каждой дороге были у Стахия добрые знакомцы. Без этого нельзя. Пропадёшь.
На расстоянии конного хода с восхода до заката, в Балге, Кроче, Лахте, Здаге, Пеше, Хвале, Винце и Чехте – знал молодец, кому в ворота стукнуть. Дальше – тоже вехи стояли. Да и третий переход большей частью налажен был.
Когда всё гладко, всё в порядке – знай себе скачи да в ворота стучи. А только – всякое случается… Не доглядишь… подкова слетит… – вот тебе и задержка! Или, там, договора не ладятся, в делах просчёты… – заминка, стало быть. А однажды – просто заплутал…
Зимой случилось.
Поторопился тогда Стах. Махнул рукой на сизую хмарь над лесом. Хозяин советовал поостеречься, только скучно показалось молодцу при старике целый день провести. Хотелось дело завершить. Да и дорога – такая привычная, столько езженная – родной матерью мнилась.
И как же она – матушка – вдруг лик свой изменила да почище Гаты той оборотнем явилась – когда пополудни настиг всадника колючий ветер. Пронизал иглами, ухватил крючьями, завертел в снежном колесе… Враз отвёл очи, задурил голову, застонал в уши плачем похоронным…
Не успел Стахий толком уразуметь захватившую его кутерьму, как дёрнулся конь, хоронясь от хлёстких порывов ветра, невесть куда сквозь белые стремительные росчерки, заполнившие внезапно свинцовый тяжкий воздух вокруг. Божий мир встал на дыбы и перевернулся. Где земля… где небо?! Что впереди… что позади?! Исчезла дорога… Да что дорога?! Мир исчез! Словно не было дня творения! Злая бездна открылась! Гуляет сила тёмная, бьёт в лицо ледяной крупой, студит сердце человечье робкое, живую плоть мертвит…