За окном шёл медленный снег. И никакого мороза. Так, зимняя мякоть. Натащило облаков, дни серые да хмурые, воздух промозглый, и голова болит. Прежде никогда не болела, а теперь – что ни день… Может, облака виноваты. Раньше так подолгу Лала на них не глядела: некогда было. Это нынче – гляди себе. Не велела Нунёха ничего по хозяйству делать. Только третий день, как позволила на холод выйти. Да и не могла прежде Лала выйти. До сих пор ступает еле-еле: так надрала да намяла ей щиколотки верёвка. А чуть нагнёшься – сразу в виски горячая волна. Потому и братца проводить не вышла. Порывалась, было – да он не велел: сиди-сиди. Хотя накануне выводил её. А ещё раньше – Стах. Неторопливо, ненадолго, под локоть поддерживая. Думает, ей от духа свежего лесного радостней станет. Задышится легко.
Жаль их огорчать. Лала не перечила. Опираясь каждому на руку, походила по утоптанному снегу. Только разве доберётся лесной дух под льняные полосы, оставляющие свободным лишь треугольник у кончика носа… странного, чужого носа… Нунёха поговаривает, повязку скоро можно снять. И смотрит на неё вопросительно. Понимает: умрёт Лала, но лица не откроет. Пока Стах рядом. Вот если бы уехал… И стазу жуть берёт: а ну, как уедет? Ведь только и можно жить и дышать, пока Стах рядом.
А старушка не прочь была, чтобы молодец прогулялся. Подольше так. На месяц-другой. Может, ещё поможет Господь. У ребяток всегда дела срочные, уговоры важные, хлопоты барышные. Пути да разъезды – только трубки пыхтят. А Стах поминал по случаю, что и там у него долги, и там… Только ведь не оторвёшь от царевны: всё чуда ждёт. А чуда не будет. Хотя и Нунёху не облетала золотая птица. Смотришь – обронила перо. Сколько живёт Никаноровна – столько сыплет ей крошки. Сперва Бог сыночка забрал, потом и мужа, а там на племяшечку со внучаточкой понадеялась – и тех не стало. Теперь Харитон у неё только. И вот, Лала… Как бы не сложилась девкина судьба, птица не устанет ворковать под окном да о ставень головкой тереться. Мужики – они ничего, конечно… Какой – стена, какой – костыль – а всё не без подпорки… Только уж больно глазастые: всё-то им личико надобно для счастья. А если любишь – значит, счастья прочишь. Вот и отпусти за счастьем. А для себя… Вон по лугам трав немеряно, цветов несчитано, и руки дал Господь умелые-чуткие. Передаст старая молодой всё, что знает.
Взяла и сказала, внезапно и не к слову:
– Ничего не страшись, девка! Всё - трава.
Лала хотела улыбнуться – да не может она теперь улыбаться.
Впрочем, время берёт своё. Февраль сменился мартом, проглянуло солнце, и, пока дороги не развезло, заторопились молодцы. Вернулся Харитон, вести принёс:
– Надо тебе, Стаху, к артели съездить. Ребята спрашивали. Собирают обоз, без тебя никак.
Стах и сам понимал, что на самотёк пустил промысловые звенья. Отвечает же за достаток доверившихся ему охотников. Оглянулся на Лалу, та кивнула.
– Ты отпускаешь меня, Лалу? – понимающе вздохнул он. – Не затоскуешь, обещаешь мне? Кто ж тебя под руку-то поддержит, погулять выведет?
– Да справимся! Зар приехать обещал! – зашумела на него Нунёха. – Уезжай ты, душу не трави! Дай девке обвыкнуться.
– И я пока побуду, – встрял Харитон. – Хоть воды потаскаю, дров поколю, Василя обихожу. Там, поди, без меня сообразят.
– Я побыстрей постараюсь, – всматривался Стах в поисках истинного ответа в проруби Лалиных глаз. Говорить она пока не могла. Да и что слова…
– Разберусь как только со всем, сразу вернусь, – обещал Стах с тяжёлым сердцем: знал, что предстоят дороги, и долгие.
– На рассвете уеду, – буркнул, так что едва разберёшь.
– И правильно, – напористо вмешалась старуха. – Разберись, уладь, чтобы надёжно да наверняка, и назад особо не рвись: не пропадём. Давай-ка складывайся, чтоб сразу с утречка, и не задерживаться…
– Погоди, бабка… – сердито оборвал её Стах и покосился на приятеля, – и ты, Харту, погоди… Дайте проститься…
Ибо предстоят дороги, и долгие. И на дорогах подстерегают опасности. Не только волчье воинство.
Стах подхватил с лавки брошенную серую шубку. На миг задумался, переводя взгляд с шубки на Лалу, в окно и опять на Лалу. Взвилась шубка – Лале плечи окутала. И там и всю завернула. Стала Лала серой-пушистой, словно дымка за окном. Стала мягкой-податливой. Потянул её Стах за собой:
– Пойдём, свежий снег потопчем… – и вывел в густые сумерки. Там падали рыхлые хлопья, ложились под ноги. По ним ступалось тихо и осторожно, словно крадучись. А следом крался мрак, пряча от взоров, а где-то кралась весна, полная теплых воздушных потоков. Совсем в темноте Стах подтолкнул Лалу к сараю. Впервые за всё чёрное время. Прежде боялся: невзначай ещё порушишь хрупкие птичьи перья.
– Ах? – только и смогла удивиться Лала: единственное слово, какое выговорить получалось.
– Вот-вот Масленица… – напомнил Стах. – И нескоро увидимся.
– Ах? – с сомнением выдохнула Лала.
– Да не холодно… сена Харт навёз…
– Ах, – скорбно опустила глаза Лала. И отвернулась.
– Лалу, – сурово сказал Стах. – Ты же знаешь, я тебя очень люблю. А что лицо закрыто - неважно. Я же помню, какая ты красавица! Ты всегда будешь краше всех на свете!
Лала посмотрела на него. В темноте только глаза поблёскивали, светлые любящие Стаховы глаза. А лица не разглядишь. Которое она никогда не забудет. И она пошла с ним в сарай. Хотя даже поцеловать не могла.
Когда взошедшее солнце розовыми и голубыми полосами расцветило мартовский снег, плоский, жёсткий, словно сахар, Лала стояла у калитки и смотрела на дорогу, по которой уехал Стах – и, пока не скрылся за поворотом, то и дело сворачивал шею, оглядываясь. Оглянулась наконец, и потерявшая терпение кобылка.
– Ииииааа! – истошно заржала она со всем лошадиным негодованием. И без лошадиного толмача стало ясно, что подразумевала:
– Хватит, хозяин, уздой меня сдерживать, отпусти на волю, дай разбежаться, расправить затёкшие крылья: считай, с месяц я не черпала грудью свежего ветра, не летела с ним наравне, взрывая хрустящее снежное крошево! Хватит, хозяин, крутиться назад – вперёд смотри, коль решился! Скакать и скакать нам с тобой, а впереди мир, который не паточный и не пряничный, и с которым поладить надо…с ножами его да кольями… Хватит тебе, краля безликая, у ворот стоять. Поцвела майской вишней, ослепила мир, как на солнце в мороз лёд колотый – и будет с тебя. Дай отдохнуть: глаза болят от блеска, хоть прикрой рукой. А руки для трудов надобны. В тусклой жизни сверкание – радость, в бурной жизни сверкание – горе. Устаёт душа, покоя просит… Вот и отдохните.
И понеслась лошадка, себя не помня – вмиг за лес завернула – только уже из-за первой берёзы обернулась на маленькую грустную фигурку вдали. И захотелось смахнуть крупную слезу, ненароком повисшую на длинных пушистых ресницах, да нечем лошадям слёзы с ресниц смахивать. Потому жалобно заржала, закинув назад голову:
– Не плачь, подруга. Такая наша бабья доля. Я, вон, тоже… – всхлипнула и обтёрла влажный глаз о буланый бок, – когда ещё со своим увижусь… думается порой, он мне даже хозяина милей. А ведь прежде – никого дороже не было. Доведётся ли встретиться? А что поделаешь? Служба! Лошадиный долг!
Стах участливо потрепал кобылку между ушей:
– Ну-ну, ты чего, Дева, загрустила! Давай веселей! – и, погладив по холке, сам вздохнул, – вишь, как всё у нас весело…
Лошадка подумала – и согласилась: в самом деле, чего плакать? Живы-здоровы, а наперёд впустую загадывать. И резво версту за верстой одолевала – знай, копыта постукивают, где позвонче, где поглуше, а где и вовсе не слыхать. Один раз только запнулась и всхрапнула в сторону леса.
– Чего там? – вгляделся хозяин в сизый мрак. Но лошадка только головой мотнула и дальше пошла: «Что-что? Не всё тебе, хозяин, знать надо…» В густом лапнике померк пристальный взгляд тусклых зелёных глаз. Хмурая волчица отползла за ближнюю ёлку, а там, отворотясь, трусливой рысцой побежала прочь. Единожды быстро глянув через плечо, мрачно решила: «Не по зубам ты мне нынче, молодец. Вот когда раненый будешь лежать, или другая беда какая – тогда жди…»