Потому Лалино лукошко наполнялось куда живей. Лала смеялась, кормила Стаха из пригоршней молниеносно собранными ягодами, а Стах отшучивался, упирая на то, что не его это промашки – просто земляника так и льнёт к красавицам.
– Тебе же, признайся, и собирать не надо. Поставила лукошко, прилегла на травку – ягоды сами прибегут да ещё торопливо друг друга в корзинку подсаживать будут. А когда в уста тебе попадают – гибнут с криками восторга, истекая кровью во славу твою. Да что там! Будь я земляникой – первым бы бросился под твои острые зубки. И ты бы меня перекусила и ещё этак, вкусно, – Гназд изобразил смачный звук, – сок втянула-причмокнула…. Представляешь, какая им досада – когда ты их рвёшь – а в рот мне кладёшь. Вон! Ни одной не вижу красной! Все зелёные! От ревности!
Лала хохотала и млела одновременно. Стах, уловив положительное воздействие, продолжал болтать:
– Красавица – это ж как солнца луч. Легко скользит, куда не попадёт, по прихоти своей, всех согревая – и мила всем. Радость земли! Только приказывай!
– А почему же тогда, – прищурилась Лала, – ливень меня в реку смыл?
– А… – ворчливо пробормотал Гназд, – решил прикарманить под шумок. Пока гроза, то, да сё… вот он, значит, к себе и поволок… думал, с Гназдами такие шутки пройдут!
И он всё забавлял девицу, и придумывал новые потешки… А когда заминка случилась: примолк Стах дух перевести – девушка, тихо и задумчиво, вдруг поведала ему удивительную вещь:
– А ты знаешь, Стаху… всё не так, как ты думаешь. Бывало, слышишь… если случайно кто проронит… «красавица, красавица»… Не знаю, красавица я или нет – но если, да – то красавицы – это несчастные девицы.
Стах растерянно приоткрыл рот:
– Почему?
– Изгои.
– Да что ты такое говоришь? – даже рассмеялся Стах, – что может быть драгоценнее красивой девушки? Да за неё каждый же душу положит!
– Насчёт души – не знаю, а вот что достаётся ей, и отнюдь не пряников – это уж точно. Надо, видно, хитрой быть – чтоб душу за тебя клали. Тут, пожалуй, и не в красоте дело. Хитрость и без красоты справится. А сама по себе красота – она беззащитна.
– Но, – Гназд замялся в растерянности, – всегда же красоте найдётся защита.
– Не всегда.
– Что ж? Ребята, разве, не бегали за тобой? Не старались угодить?
– Да, считай, и нет, Стаху. Может, шутили, когда помладше была, но это ж – сеголетка. А сейчас – никто. Вот как братец дважды женихам отказал – пожалуй, с тех пор. Все ребята за версту обходят и глаза отводят. Точно сговорились.
– Интересно… – Стах усмехнулся, соображая, что же это за поветрие, и его, наконец, осенило, – да они, и правда, сговорились, паршивцы! Друг друга караулят! Что? Небось, и поплясать не зовут?
– Не зовут… – озадачено глянула Лала, – а я, между прочим, очень хотела бы поплясать! Меня, иной раз, просто подёргивает, как хочется! Всех девиц в танец зовут! А меня – обходят! Как-будто я больная какая. А девицы ещё подтрунивают, мол, не того ты сорту, не по нраву, видать: косами черна!
Тут девушку как прорвало. Понесло выговориться, пожаловаться! И слеза блеснула! Как малое дитя – давай Стаху выливать свои обиды застарелые!
– Придёшь на вечерку – и стоишь одна. Девицы злыми глазами косятся. Пришла, говорят… вырядилась! А я – как все одета. Единственно – раз позволила себе выдумку. Вышила на рукавах по китайской розе. Гладью – точно живые получились! Тодосья захвалила! – просто разахалась! Она меня часто похваливает, не скупится. А я рада, когда хвалят. Ещё больше стараюсь. Люблю, когда кому нравится. Думала – и девушки доброе скажут. А сказали, что я женихов ловлю, а те всё одно меня обходят: одна черномазая на всю крепость. А я не одна! Вот и Пела с тёмными косами, и Зинда, и Степана, а Тата и вовсе чёрная! А только им худого не говорят. И ребята их в пляску дёргают! А на меня, если взглянут – хмурые, злые. Или ещё хуже. Будто убить готовы! Такая ненависть, такое презрение – вот-вот плюнут!
Стах слушал – и ему рисовалась необъяснимая картина всеобщего отвержения бедной девушки. Но, когда, прикидывая, попытался уложить свою физиономию в состояние «презрения и ненависти» – до него внезапно дошло подлинное происхождение таких взглядов. Он сам недавно так же смотрел на голую Минду.
И окатила яростная волна. «Что?! Это вы на мою Лалу такие взоры кидаете, скоты! За ноги – об стенку! Об коленку поломаю! На колокольню зашвырну! Я вам покажу – не своё делить!»
И пальцы от злости скрючились, в кулаки сжались. «Что ж вытворяют! И ведь – Гназды! Должны бы благочестие блюсти. Девицу не обижать. Где ж это видано – за красоту девчонку наказывать!»
Лала вдруг притихла. Продолжительно посмотрела на молодца. Осторожно шепнула:
– Ты что? Тоже так смотришь… Сердишься? Неприятно, что я такое нарассказывала?
– Нет… рассказывай. Это я не на тебя. А что… я – смотрел на тебя так? Замечала?
Лала слабо пожала плечами:
– А… пустое… ну, может на краткий миг… тебе-то – можно! Тебе – я верю!
Конечно, верит! Не объяснять же ей, что злоба и страсть не только рожей схожи…
– Лалу! – после некоторой заминки стряхнув мрачность, решительно и с подъёмом объявил Стах, – знай! в ближайший же праздник, при всём честном народе – плясать тебе, не наплясаться! Никто не оговорит. А взгляды завистливые – по ветру! Не парень я, конечно – но до упаду с тобой попляшу всем назло! Ничего! Я не чужой. И брат одобрит.
Лала в первый миг просияла, а потом глянула озабочено:
– А знаешь, Стаху, что было с тем единственным, приезжим парнем, что вот так же смело, на всех, подбочась, усмехнулся – поплясать меня позвал? Уж так я рада была, в кои-то веки каблучками постучать… а только не дали нам доплясать. Парню в пляске полено под ноги швырнули, так и рухнул, сердешный… а мне кто-то со спины в самое ухо прошипел, де, ещё с ним спляшешь – ворота измажем! И побили его потом. Девки перешёптывались, которые незлые… я сама бедолагу видела… с лицом синячным… и больше в танец не звал… Видать, ребятки ему объяснили.
Стах хмыкнул:
– Поглядим. Я постарше. Со мной на равных не выйдет.
И опять поспешил обрадовать девицу:
– А мы, знаешь, что с тобой сделаем! В воскресенье после Петра и Павла всем скопом, с братом твоим и моим, с их жёнами – на ярмарку махнём! Я потружусь, уговорю, уверю! Слыхал, Василь как-то обмолвился, что, де, прогуляться бы! Бабы просились. Обновок захотелось! Вот и будет нам день! Подумай! Весь день, с рассвета дотемна – вместе! Весело да нарядно! Никто слова не скажет! Вот и надевай тогда свои розы китайские! И уж я-то – нахвалю!
Что и говорить! Умел Стах девиц радовать!
А китайская роза, иначе чайная, крупная да роскошная – и впрямь расцвела меж тем в саду супруга Агафьи. Серёдка июля – самое время розам цвести!
Чинно, с достоинством проследовало Дормедонтово семейство ко крыльцу, стало подниматься в горницу, блюдя старшинство. Впереди, как положено, батюшка Дормедонт Пафнутьич об руку с супругою, следом старший, ещё глуховатый от страшного удара сосновой лавкой, сын с женой, далее – второй сын, с неподвижной рукою, сунутой за пояс, и тоже со своей половиной, и младший сын с молодухою. И позади всех – одна одинёшенька – замужняя сестрица Гаафа, разнаряженная и накинувшая на голову и лицо кисейный туманный плат. Соседи и прислуга, из окон-дверей глядящая, сочли её младшею, на выданье, сестрою – и полагали привлекательною.
Бледновато жилось Агафье в супружеской спальне, но прилюдно муженёк соблюдал обычаи строго и скрупулезно. И родственную сторону встретил, как подобает – торжественно, церемонно, хоть и прохладно. За столом вёл с тестюшкой беседы степенные, с шуринами раскланивался. Невесток да сестрицу Гаафу отдарил серьгами да шелками.
Обед подавался обильный да прихотливый, на драгоценных многочисленных блюдах, в десяток перемен. Мог себе позволить зятюшка пороскошествовать, нос утереть холодной родне. Двадцать мяс да заквас на цветной узорной скатерти перебывало. И от каждого блюда собственноручно зять тестюшку оделял – в знак почтения.