– Михална, вы что? – Аня испуганно выпучила глаза. – Вы опять хотите приступ устроить?
Она схватила Элю за запястье и нахмурилась.
Эля открыла рот и вдохнула побольше воздуха, но легкие все равно не наполнились.
– Ох я и дура, – Аня осторожно положила руку Эли поверх одеяла, – ох и дура! Я сейчас. – И она стремглав выбежала из палаты.
Все время, пока Аня не вернулась со шприцем, наполненным хлорпромазином, Эля пыталась набрать в легкие воздуха, но они будто склеились.
– На правый бок! – скомандовала Аня.
Через пару минут легкие «расклеились» и Эля, вся мокрая от внезапно проступившего пота, смотрела на испуганное лицо акушерки.
– Михална, простите меня, дуру. Терентьичу не говорите, а то он меня со свету сживет.
– Не сживет, – слабым голосом возразила Эля. – А прощения просить не за что, вы хотели меня предупредить. Это правильно.
– Но не так же! – Аня горестно покачала головой и опустилась на стул. – Из-за меня все лечение могло пойти коту под хвост. – Она прижала пальцы ко рту. – Ради бога, не обижайтесь на меня.
– Я не обижаюсь.
– Знаю, Михална, вы никогда не обижаетесь, у вас открытая душа. Слишком… – Она пригорюнилась.
Эля внимательно посмотрела Ане в глаза:
– Так что я говорила? Что именно?
Акушерка отвела взгляд:
– Михална, не надо, вы меня без ножа режете…
Эля нахмурилась:
– Аня, мне домой идти, к мужу. Что вы глаза прячете?
Несколько секунд акушерка пребывала в задумчивости, а потом опустила голову.
– Ничего я не прячу, – с упреком буркнула она и выпалила скороговоркой: – Вы говорили Шуре этому, что любите его.
* * *
…Они родились в тысяча девятьсот двадцать втором году, году образования СССР. Учились в одном классе, в школе на Москалевке: Эля, Нина, Шурка и Лева. Учились вместе с первого класса, и с первого дня невидимые нити связали эту четверку так не похожих друг на друга ребят. Эля была девочкой из хорошей семьи: мама работала в детском саду, тетя – в органах, папа – его уже не было, он утонул, когда Эле исполнилось шесть лет, – инженер, проектировал железные дороги. Она была похожа на отца – большие, немного раскосые глаза, маленький прямой нос, нижняя губа более полная, чем верхняя, пухлые щеки, немного оттопыренные ушки. Она рано поняла, что не красавица, как ее мама. Эля перенесла это болезненно, как и то, что у девочек после четырнадцати появились груди и округлились бедра, а у нее попа как была плоской, так и осталась, талии как не было, так и нет, грудь выросла до первого размера и решила, что хватит. Чем Эля гордилась, так это вьющимися густыми волосами, длинными и невероятно стройными ногами и красивыми, на редкость изящными и тонкими кистями рук, и мама старалась подчеркнуть эту красоту, подарив Эле к началу первого курса модельные кожаные туфли на высоком каблуке и кольцо – она сняла его со своего пальца, чему Эля страшно сопротивлялась. Нина, увидев на подружке всю эту красоту, запела, притоптывая широкими разбитыми каблуками: «…Туфли модельные, руки бездельные, а я пойду туда, где высока рожь, и найду себе, кто в колхозе рос!» Ребята ей такое прощали – сирота все-таки… Эля сердилась, потому что руки у нее были ну никак не бездельные, но сердилась недолго.
Нина жила в частном доме у родной тетки, молочницы, сестры покойной мамы. Тетка забрала ее из деревни. Мама умерла в родах, а кто отец, она не знала, только имя – оно было записано в свидетельстве о рождении, но всем говорила, что папа погиб, защищая завоевания революции. Так и говорила, слово в слово. И еще она вышивала крестиком, вышивала искусно, даже картины. Некоторые картины продавала на рынке, самые красивые оставляла себе или дарила друзьям. Эле достались две маленькие: сирень в вазе и рыжий котик на подушке.
Лева жил с бабушкой и дедушкой на Ярославской улице, напротив морга, называл бабушку мамой, а дедушку – папой. Когда учительница по очереди поднимала детей и спрашивала о семье, Лева ответил:
– Мой папа, дедушка Боря…
Дети смеялись. Ему было три года, когда родителей убили: они шли домой из кинотеатра «Боммер». Свидетели говорили, что папа Левы завязал драку с грабителями и крикнул жене, чтобы убегала. Она не оставила мужа и тоже бросилась на грабителей. Их зарезали. Убийц нашли, посадили, но Леве от этого никакой пользы. Он твердил, что вырастет, найдет всех троих и отомстит. У него была художественная натура, он рисовал необычно светлые пейзажи, птиц, животных, а вот людей не рисовал.
А Шурик… Шуркина семья была полной, даже очень, что для того времени было невиданной редкостью и роскошью – кроме мамы и папы у него были два дедушки и две бабушки, и все они жили тоже на Дмитриевской, в двух смежных комнатах большой коммуналки. Жили так мирно, так щедро и весело, что Эля диву давалась – даже мама и тетя Поля частенько ссорились, а представить себе, что, кроме мамы и тети Поли, с ними еще кто-то живет, пусть даже бабушка, и чтобы все было весело… Нет, такое вряд ли возможно, но хотелось бы…
Дружили дети крепко, любили разные предметы, и это разнообразило их общение. Эля мечтала выучиться на врача и работать в родильном доме, там, где начинается жизнь. Лева мечтал строить самолеты, как его покойный отец, как дедушка. Шура писал красивые сочинения, и ему предрекали карьеру журналиста, но он себя никем не видел, просто жил, хорошо учился, запоем читал книги и обожал химию. Нина не одобряла выбор Эли, она плохо относилась к врачам, особенно акушерам-гинекологам, можно сказать, ненавидела их из-за того, что они загубили ее маму. Она бредила полями, заливными лугами, селекцией и сбором картофеля по десять центнеров с гектара.
– Город обязательно срастется с деревней, – уже в седьмом классе твердила она, мечтательно глядя вдаль. – Я выучусь и внесу свою посильную лепту в счастье советских людей.
Они все тогда хотели выучиться и внести свою лепту, хотели счастья и, конечно, любви. И однажды пришел день, когда Эля поняла: ей нравится Шурка, даже больше чем нравится. И еще поняла, что в его доме царит самая что ни на есть настоящая любовь. Поняла это в восьмом классе, в конце учебного года, когда Шурка прямо на уроке стал задыхаться. Дети испугались, закричали, Эля бросилась к нему, схватила за руку и не могла оторвать взгляд от его лица, мгновенно покрывшегося капельками пота. Учительница сказала распахнуть окна и послала за школьным врачом. Врач примчалась с физруком, Шурку отнесли в медпункт, сделали какой-то укол, и он тут же обмяк и уснул. Лева вызвался сбегать к нему домой, и каково же было удивление Эли, сидевшей в медпункте возле Шурки, когда она увидела четыре насмерть перепуганных сморщенных лица, а потом, когда дедушки и бабушки гладили Шурку по голове, от удивления буквально приросла к стулу, на котором сидела.
Тогда из ее души что-то вырвалось наружу. Это было странно и необычно – Элю бросило в жар, сердце застучало, в груди защемило, кончики пальцев закололо, и она будто впервые увидела Шурку. Словно пелена упала с ее глаз, и она испытала то, чего больше никогда не испытывала, – она его узнала. Просто когда-то она его потеряла и наконец нашла. Вот так родилась ее любовь к Шурке, астматику, окутанному любовью и, в отличие от других ребят, без малейшего стыда, с нежностью и улыбкой принимавшему объятия родных людей. Она влюбилась в его дедушек и бабушек, в его родителей, всегда приветливых и излучающих что-то очень доброе и светлое. Влюбилась в их две тесные комнаты, синие чашки с золотистым ободком, стоящие на старом комоде, в заштопанные занавески на чистеньких, до блеска вымытых окнах – во всем этом было что-то настоящее, надежное, вечное и правильное.
В доме Эли тоже было много настоящего и правильного, ее тоже любили, обнимали, гладили по голове, волновались, когда она болела, но у нее никогда не было бабушек и дедушек. Никогда седой человек в очках не рассказывал ей на ночь сказку, никогда ее не обнимали морщинистые руки. Да, у нее была бабушка, Эля ездила к ней в психиатрическую больницу под названием «Сабурова дача» – туда бабушку определила тетя Поля. Но бабушка эта была совсем другая, она, как бы это сказать, числилась бабушкой, но в понимании Эли ею не была. Все началось после того, как бабушку выгнал молодой муж – Эля этого не помнит, она была очень маленькая. Бабушка вернулась к ним на Дмитриевскую и после этого начала путать день с ночью, просила кушать, как только из-за стола встанет, и однажды бросилась с ножом на соседа, называя его именем мужа. С ножом, потому что муж этот забрал у нее все драгоценности, с которыми она к нему прибыла, и выгнал. Вот эти драгоценности она с маниакальной настойчивостью требовала от соседа, и в конце концов он пригрозил вызвать милицию, если бабушку не увезут подальше. Пришлось отправить ее в психушку. Эля не помнит, чтобы бабушка называла ее по имени, не помнит, чтобы обнимала. Она всегда смотрела в сторону и, когда ее проведывали, говорила только о муже и шкатулке. Бабушка не узнавала ни маму, ни тетю Полю, и, если честно, Эля не любила ездить на Сабурову дачу – у нее потом долго на душе скребли кошки при воспоминании о других больных, особенно тех, к кому не приходили. Ей запомнился один худой парень, все время выглядывавший из-за дверей отделения, а однажды, когда санитарка выводила к родственникам больного, он тихонько выскользнул в коридор и прижался к стенке, не сводя огромных темных глаз с входной двери. Он совсем недолго там простоял, минуты две-три, но за эти минуты Эля увидела в его глазах столько тоски и печали, сколько не видела за всю жизнь.